Скорей всего, так случилось благодаря второму, параллельному знакомству, к которому привела цепь случайных обстоятельств, возможных только в условиях простого советского быта.
Мой тесть, юрист, вскоре после окончания войны перевелся из Ташкента в Москву, на должность главного арбитра одного из министерств. Ему удалось откупить у дальних родственников фрагмент частной квартиры, чужеродного осколка НЭПа в тканях социалистического хабитата второй половины сороковых годов. Фрагмент составляла бывшая ванная комната, площадью около пяти квадратных метров, из которой была удалена ванна. Туда и вселился главный арбитр с женой и младшей дочерью; для дочери арендовали диван у соседей. Однажды к соседке по приватной коммуналке приехал из Ленинграда сын с женой — и моя теща воспользовалась оказией: молодые люди любезно согласились отвезти старшей дочери с мужем, то бишь со мной, гостинец — килограмм яблок в кулечке. Яблоки гонцы съели в поезде по дороге домой. А позднее сообщили нам открыткой о посылке, приехали на наш угол — знаменитый тогда угол Лиговки и Обводного канала, купили в угловой будке кило яблок и доставили его по адресу.
Нетёщины фрукты оказались поводом для знакомства, а затем и дружбы. Вот тут‑то выяснилось, что яблочные знакомые — школьные друзья Моисея Кагана и его жены. В их доме мы и встретились частным порядком. Поначалу было жутко, но постепенно стали обвыкать, а там позволили себе садиться уж бочком, выпили на брудершафт…
Выражаясь языком будущего Кагана — так сложилась исходная многоканальность наших отношений.
Весь Ленинград, несколько поколений ленинградских интеллигентов знали, каким он был блистательным лектором. Я помню, как он уходил из аудитории после рутинной лекции под аплодисменты. А мы не были щедры на этого рода восторги. Разве что Лунину, да и то не каждый раз. Я выношу за скобки великолепную и свободную речь, вольное владение материалом, импровизационную свободу изложения и неожиданные ходы мысли, которые рождались как будто бы тут же на месте. А то и впрямь на месте. При этом он держал удивительную дисциплину облика: никакого хождения взад и вперед, да что там хождения, ни одного лишнего жеста, поворота, движения, аскетическая скупость мимики — зримая пластика логики. Такое видишь и слышишь не часто.
Но главное — метод, который можно найти в его книгах и который особенно неотразим бывал в лекциях. Вообразите себе дальнее подобие сократической беседы, но без беседы как таковой — монолог, который вынуждает к соучастию, вовлекая в самый процесс обдумывания. Он выдвигал проблему и всячески демонстрировал ее проблематичность, но отнюдь не сразу. Он реферировал различные решения и позволял сначала их пережить. Только затем, сбивая, показывал наглядно, что это были псевдорешения, логические тупики, ложные дороги. Хочешь — не хочешь, приходилось думать, деваться было некуда. Мы брели за ним, заблуждаясь, по этим дорогам, проблема запутывалась, усложнялась, становилась все труднее, напряжение нарастало — и когда на горизонте начинала вырисовываться ее неразрешимость, он эффектным логическим ударом разрубал узел. Решение оказывалось бесспорным, мы переживали интеллектуальный катарсис.
Если вы читаете теоретический курс, этот способ — из лучших.
Таковы были уроки сверх уроков, метауроки: как делается лекция. Они мне в жизни очень пригодились, очень.
Бывали и другие. Начались занятия кружка эстетики. Активисты разбирали темы будущих докладов. После заседания мы вдвоем бредем к набережной.
— Слушай, — спрашивает Мика, — что ты думаешь о К. Л.?
— Идиот, — говорю я с несвойственной мне живостью реакции.
Руководитель кружка смотрит на меня не столько с недоверием, сколько с осуждением.
— Посмотрим, — возражает он, и я чувствую, что он надеется открыть в этом парне некие возможности, а заодно учит меня — учит, как следует относиться к людям.
В тот раз я оказался прав. Пришло время — и Мика в этом убедился: перспективный студент оказался не только дураком, но и негодяем, автором доносов на руководителя, и не куда‑нибудь, а в Смольный. В доносе, среди прочего, говорилось, что Каган крадет его идеи; это было наименее опасное обвинение.
И все‑таки кагановский критический взгляд я запомнил хорошо. А позднее не раз видел, как воодушевляла и подхлестывала его учеников доопытная вера учителя в их интеллектуальные потенции.
В наши студенческие времена он умел держать дистанцию — сама молодость ему велела — и в то же время быть непосредственным и демократичным.
Как‑то он отозвал меня в сторонку перед своей лекцией и сказал:
— Ну, вот что. Мои лекции вы еще услышите. А сейчас в «Титане» показывают фильм, который выпустили на экраны по ошибке, его к вечеру снимут и запретят. Бери всех достойных людей и давайте, сейчас же бегите смотреть.
Я взял множество достойных людей. Так мы посмотрели в первый раз некогда знаменитый «Скандал в Клошмерле». Вечером того же дня я, захватив жену, смотрел его вторично.
Новый 1951 год мы встречали у наших яблочных друзей, Магды и Гриши. Празднованию предшествовали драмы. Выяснилось, что смыкаются две компании, вторая была компания младшей сестры Магды и, главное, сестриного мужа, которого мы не любили. Жена, узнав о смычке, сказала, что никуда она не пойдет. Симметричная драма разыгрывалась, как оказалось, у Каганов на Чайковского, и там жена рыдала и не желала участвовать. Кое‑как собрались, мрачные, некоторые явились с покрасневшими глазами. Начало торжества было ужасным, ледяным и молчаливым. Однако после рюмки — другой дело пошло на лад, наша партия оживилась и в конце концов успешно выдавила конкурирующую компанию из дома. Куда они девались, не упомню, но упоение победой нас развеселило. Это был чудесный праздник, лучший из многих! В разгаре ликования Мика и моя жена оказались под столом, ненадолго. Однако, вернувшись из ближнего подполья, Мика сказал — ну, тебе пятерка! Мне и вправду предстояло сдавать ему последний экзамен — по истории эстетики. Если вы заглянете в мой дипломный документ, то увидите, что Каган был человеком слова.
Не думали мы в ту ночь, что год будет невеселый, что этнобезработица заставит меня искать работу в Таллинне и что отныне нам жить в разных городах.
* * *
Поговорим о высоком.
Однажды он сказал нам: «А у Виктора Шкловского есть работа о том, как сделан „Дон Кихот“». И добавил со значением, подняв палец: «как сделан» К тому времени мы получили уже полную дозу квазимарксистских инъекций и твердо знали, что правильное содержание решает все. Еретическое замечание было сделано не ex cathedra, а для небольшой компании, в кружковой беседе, — чтобы нас озадачить, намекнуть, что не все так уж просто, спровоцировать размышление.
Позднее я прочел эту статью Шкловского, больше того — я прочел ее в той книге, где ее читал сам Каган, из его библиотеки родом. Она и сейчас передо мной, вот тут, на столе:
Виктор Шкловский. О теории прозы. «Круг». Москва — Ленинград, 1925.
На тыльной стороне обложки две печати: АКАДЕМКНИГА и Лавка писателей Цена 10 р.
Не знаю, в какой из этих лавок она была куплена за десятку, без сомнения — довоенную или, скорее, военную.
Нет, вообще‑то я не книжный вор, книжку я захватил в Таллинн и отдал ее, потрепанную и рассыпающуюся, на институтскую кафедру кожи в переплет. Переплетенная, она осталась у меня, где‑то в недрах библиотеки, забытая нами обоими, а когда шел последний жесткий и быстрый отбор книг для отправки в Калифорнию, она, каюсь, была брошена в очередную винную коробку и перебралась вместе со мной на другой, более новый конец света. Сейчас она стала сувениром.
Я уверен, что Мика купил ее, будучи студентом — филологом, и, читая, беспощадно подчеркивал нужное и делал пометки на полях карандашом. Пометки для себя, слова не дописаны, знаков препинания нет. Почерк чуть мягче так хорошо мне известного зрелого. Это неопубликованный ранний Каган! Воспроизведу часть — так, как написано, без реконструкций.