Тем временем политотдел должен доложить по инстанции о событии и принятых мерах. Гросулов посылает донесение в Политуправление СГВ — так, мол, и так, к нам от вас прибыл джаз Эдди Рознера, но, опозорив звание советского артиста, вместо того чтобы обслуживать наши доблестные части… Издан приказ, джаз будет задержан. Генерал Гросулов.
В Лигнице встревожены: джаз Эдди Рознера их не посещал и, следовательно, они никуда его не посылали. Но доносит не кто‑нибудь, а политотдел 43–й армии, в достоверности информации сомневаться не приходится. Значит, они каким‑то образом проникли через границу и сейчас где‑то… Сообщение об этом позорном факте и о принятых оперативных мерах необходимо послать в Москву. Сделано.
Джаз поймать так и не удалось.
В эти дни в московских газетах, в отделе культурных объявлений, можно было прочесть: «Сад „Эрмитаж“. Сегодня и ежедневно — джаз — оркестр Эдди Рознера с новой программой». Но туда никто не заглядывал.
Миновало время. Начался сложный процесс расформирования 43–й. В конце июля был устроен прощальный банкет политотдела — уже распущенного; кого демобилизовали, кто получил новые назначения. В разгар торжества к Гросулову подошел редактор Воробьев и спросил с подобающим почтением:
— Товарищ генерал, помните, к нам приезжал джаз Эдди Рознера?
Генерал мрачно подтвердил.
— Так это мы с Лпсковским пьяные были, решили Смолова разыграть. Сначала хотели сказать, что приехал Хмелев с покойными артистами МХАТа и Большого, но потом решили, что хоть и дурак, а догадается.
Генерал почему‑то остался серьезным. Знал бы неделю назад, сказал он, посадил бы обоих. В тот день у него власти уже не было.
* * *
* * *
День Первого Мая был отмечен большим праздничным концертом. Я был занят только в первом отделении, зато плотно. Открывался концерт торжественно, иное и представить себе невозможно; оркестр и хор исполняют что‑нибудь торжественное, патриотическое и громогласное, я за пианино помогаю изо всех сил. Из‑за кулис, за спинами хора, на четвереньках, так, чтобы из зала не было видно, через всю сцену ползет солдат. Ансамбль полнозвучно ликует, солдат ползет. Он подползает к пианино, передает мне записку и отползает на место. Продолжая левой давать басы — это в нашем деле главное! — я правой разворачиваю бумажку. Депеша от Эдельсонов: «Боря, мы празднуем в офицерском ресторане. Приходи, когда освободишься. Если у тебя есть дама, приходи с дамой». Ну, конечно, приду, это моя компания. Дамы у меня нет. Но я знаю, что Ольга не имеет кавалера, она мне вчера говорила, что ее майор — адъютант тяжело болен, у него высокая температура. Поэтому перед уходом я говорю Ольге, что если у нее есть желание, пусть приходит, когда отпляшет, в офицерский ресторан, там Эдельсоны со своим народом. До ресторана было рукой подать, полквартала.
Существует, я надеюсь, по сей день, отечественный обычай — опоздавшему наливают штрафную. Надо быть мужчиной. В те годы мужество этого типа давалось мне без труда. Потом уже — в общем ритме. Мы довольно долго веселились, Ольга не являлась, и мужчинам пришла в голову мысль отправиться за ней. Когда я с двумя заместителями прокурора ввалился в дом офицеров, народ уже расходился. Мы поднялись на второй этаж, Ольга бежала из душевой по коридору, дверь ее комнаты была распахнута.
— Ольга, где же вы?
— Тсс, майор тут…
— Он же вчера умирал! — штрафная, видимо, сказывалась на силе голоса. — Черт с ним, приходите с майором!
Спустя минут пятнадцать они пришли, подсели к чьему‑то столику…
К часу ночи администрация ресторана грубо дала понять товарищам офицерам, что празднество кончается, пора освобождать помещение. Разделяя общее чувство незавершенности, Эдельсоны пригласили часть народа к себе. Ольга повернула было с майором налево, но затем, по неясным причинам, бросила майору «прощайте» и побежала вслед за нашей компанией направо вниз, к озеру. Пока добрались до Эдельсонов, энтузиазм частично выветрился, и в уютном их домике мы мирно выпили по бокалу вина, послушали какую‑то тихую музыку, полюбовались на спящую Татку — и разбрелись по домам.
Катастрофа разразилась утром. Ольга позвонила мне и просила зайти, требовался срочный жизненный совет.
Оказывается, рано утром к Ольге явился денщик майора, очень напуганный. Он сказал, что майор рвал и метал, никогда ничего подобного не было видано, вот тут написано. По своему обычаю, Ольга показала мне мятое письмо. «Раньше была ты, а теперь Вы! — беззвучно кричал майор. — Вы связались с людьми, которые влекут Вас в пропасть разврата (а я еще клеветал, что он книг не читает)! Я Вас больше знать не знаю! Прощайте навсегда!» И т. д.
— Боря, что теперь делать? — спрашивала она у меня, тонкого психолога, знатока тайных механизмов человеческого поведения.
— Ничего! — отвечал я с апломбом, неподдельным, между прочим; я верил в собственную правоту. — Ровным счетом ничего! Вы увидите, он сам к вам вернется. Приползет.
Миновало недели три Ольгиного ничегонеделания — согласно моему указанию. И вот — она звонит мне и приглашает зайти. Захожу и вижу: вся ее комната усыпана цветами, повернуться негде! И еще какие‑то подарки! Майор приполз, да еще показал, что он усвоил мои уроки.
Я был рад, что гармония восстановилась и Ольга снова могла опереться на сильное адъютантское плечо. Вскоре, однако, оказалось, что этого плеча явно недостаточно. Ольгины дела приобретали худой оборот. Пришло известие, что нашу 43–ю армию будут расформировывать. Для одних это было обещание скорой демобилизации. Другим сулились новые назначения. Артисты ансамбля будут возвращены в части. Володьку Рожнятовского заберут в большой ансамбль — в Лигниц. А Ольгу вернут в лагерь. Если бы ее тоже перевели в Лигниц, это была бы оттяжка. А там — кто знает, вдруг ветры переменятся, расформируют и эти чертовы лагеря, не могут же они существовать вечно, да еще на территории чужой страны, это ведь временные такие устройства… Ольга надеялась и хотела что — ни- будь предпринять. Она готова была платить тем, чем еще обладала. Как говорят французы, самая прекрасная девушка не может дать больше того, что она имеет. Но это ведь не так мало.
Ольга извлекла из архива и показала мне письма, которые она получала от упомянутого выше Анатолия Васильевича С., начальника драматического театра при Рокоссовском. С. видел ее танцующей на каком‑то смотре армейской самодеятельности — и полюбил. Он писал ей длинные, красивые и страстные письма, где сквозь стилистические кружева явно просвечивало желание ею обладать. В момент принятия экзистенциальных решений Ольга была готова утолить его печали — лишь бы он помог ей реализовать ее план. Но как до него добраться? Кто пустит ее, бесправную, в Лигниц? Благодаря случайным обстоятельствам, я смог ей помочь. В последний раз.
* * *
* * *
К концу весны наши интеллектуально — музыкальные вечера с генералом Щегловым более не повторялись. Приехали из Союза две пианистки — жена и дочь, и деликатный генерал больше не злоупотреблял моим временем. Но слово свое он сдержал: как только началось расформирование армии, меня вписали в первый же список офицеров, увольняемых в запас.
Списки отправляли в Лигниц на утверждение, но на сей раз это была уже простая формальность. Я ждал со дня на день, когда прибудет нужная бумага и я, наконец, перестану коптить небо и займусь делом. Ответ что‑то задерживался. Офицеры, которые были рядом со мной в первом приказе, уже уехали. Разъезжался народ из позднейших приказов. Пустела прокуратура, где служили мои приятели. Капитан Быков умчался, в оставленной квартире было пианино, которое забрал к себе платонический любитель музыки Илюша Розмарин. Он даже разобрал его — и обнаружил внутри небольшую подзорную трубу. Дурея от безделья, мы взяли трубу и стали ее продавать какому‑то владельцу велосипедной мастерской: мы объясняли ему, что труба не имеет цены, поскольку подобрана нами в кабинете самого генерал — фельдмаршала Геринга, в его служебном кабинете в Берлине, но что делать, стесненные обстоятельства, мы вынуждены продать исторический предмет — по бросовой, конечно, цене, отдадим просто задаром, за 14–15 тысяч злотых… Поляк не смел сказать троим советским офицерам, что не он идиот, и ссылался на материальные трудности. В конце концов мы все‑таки продали трубу за 500 злотых владельцу галантерейной лавочки, на 400 злотых тут же поели мороженого в огрудке Адрия, а сотню оставили владельцу брошенного фортепиано.