— В детстве, — сказал он, — я носил очки в розовой оправе и розовую пластиковую накладку на одном глазу, чтобы исправить страбизм. То есть косоглазие. Я косил. Еще я был слишком тощим — и не поправился до сих пор. И у меня была «куриная грудь». Мускулы на мне не росли. Спортом я не занимался из-за астмы. Моя мать писала записки директору школу, объясняя, что у меня хрупкое здоровье. Меня дразнили очкариком и другими прозвищами. Как ты понимаешь, я не пользовался большой популярностью.
У женщин я никогда не имел успеха. Я женился на Джеральдин только потому, что она сказала мне это сделать. Мои дети презирают меня. По крайней мере, сын. На прошлой неделе я провинился — пришел домой пьяным. Но в остальном все это время я был хоть и не самым интересным, но безупречным мужем.
Во мне нет ничего творческого, и я почти ничего не умею делать руками. У меня нет слуха. Боюсь, в качестве любовника я буду представлять жалкое зрелище. «Я не говорун / И светским языком владею плохо»[47]. Но я обожаю тебя с первого дня нашего знакомства. Мне потребовалось двадцать лет, чтобы найти в себе смелость сказать тебе об этом. А теперь скажи, пожалуйста, ради бога, пойдешь ли ты со мной в постель?
Ну и что могла ответить на это Кейт? Она сказала: «Да».
Глава восьмая
— Это глупо, — вздохнула Кейт.
— Не говори так. — Джон сел перед ней на колени, покачиваясь на пружинистом матрасе, взял ее стопу, изучил подошву с несмываемо черными подушечками пальцев и пяткой, потом уткнулся лицом в розовый подъем и прикусил его зубами. Глупость была понятием из арсенала Джеральдин. Ее мир переполняли глупые люди. Очередь из претендентов на обвинение в глупости со стороны Джеральдин трижды обегала вокруг квартала. Среди великого множества заслуживших ее порицание были те, кто покупал туалетную бумагу по два рулона, а не в экономичной упаковке из двенадцати рулонов; те, кто гулял всю ночь, так что наутро были ни на что не способны; те, кто в ресторанах наедался хлебом и потом не мог доесть десерт; те, кто голосовал за лейбористов, и те, кто баловался с оккультизмом. Глупыми были все те люди, которые поступали не так, как Джеральдин.
Лысеющий мужчина средних лет, занимающийся любовью с женой шурина, в глазах Джеральдин являл бы собой апофеоз глупости. Однако Джон предпочел бы, чтобы Кейт не напоминала ему об этом.
Хотя, конечно, она не имела в виду «глупо» в буквальном смысле этого слова. Просто так она описывала то, что овладело ими двумя в эти десять дней. Слово «безрассудно» подошло бы гораздо больше. И «саморазрушительно». И, само собой разумеется, «непростительно с точки зрения морали». Кейт не могла поступить так же, как поступила Элли в случае с Руфью Керран: оправдать себя словами, что Джеральдин «тоже не ангел» (если Джеральдин и не ангел, то не в том смысле, какой вкладывала в свои слова Элли). И все же Кейт повторила:
— Ты сам знаешь, что глупо.
Джон аккуратно опустил ее ногу на кровать. Кейт откинулась на подушку и широко раскинула руки (этот жест и выражение ее лица говорили: «Вот хорошая, но невезучая женщина»).
Признаться себе в том, что ты поступаешь безоговорочно плохо, было удивительно легко, и это признание приносило ощущение свободы. Оно не требовало запутанных рассуждений, софистической аргументации, притянутых за уши самооправданий.
— Это, — сказала Кейт Джону, — больше нас обоих.
— О! — С притворной скромностью Джон взглянул на свой эрегированный пенис: длинный тонкий член длинного худого мужчины. — Я бы так не сказал.
Кейт прикрыла рот рукой и хихикнула. Любовь в каком-то смысле наполнила ее: внешне она выглядела мягкой и удовлетворенной. Джон восхищался ее телосложением: литым телом, узкой талией. Он обожал ее непослушные волосы, изгиб ее губ, ямочки на щеках, румянец, вспыхивающий пожаром эмоций. Когда она сосредотачивалась или находилась во власти сильных чувств, на лице ее появлялось упрямое выражение. Люди ошибочно принимали это выражение за признак недружелюбия, они видели в Кейт некую непреклонность, чего на самом деле в ней не было. Она бы очень удивилась, узнав, что, когда она стоит, задумавшись, выражение ее лица может вызвать в незнающих ее людях неприязнь. Но Джон правильно понимал ее; он знал ее насквозь.
Джон же в глазах Кейт кардинально трансформировался, но ей было трудно определить реальность произошедшего. Возможно, это только она видела, что его манеры изменились, что в осанке появилась некая лихость, что он очень похорошел. Нет, все же она была уверена, что в нем действительно произошли перемены. Вплоть до прошлой недели во всем его поведении была какая-то нерешительность, как будто ему еще предстояло понять, кто он такой, как будто еще ожидалось некое откровение. Странно было видеть в мужчине сорока с лишним лет, прожившим не менее половины отпущенного ему срока, такую нестабильность. Кейт по собственному опыту знала, что с определенного момента в жизни ничего уже нельзя изменить. Человек не может стать другим, он может лишь становиться все более и более таким, каким был. Но, по словам самого Джона, он был человеком позднего развития. И внезапно, как по волшебству, выразив свои чувства к Кейт, он реализовался.
У него был высокий умный лоб, длинный тонкий нос, рот, склонный к улыбке, и почти благородный профиль. Если окружающие не видели его, не замечали его, то причиной этого было то, как он сам держал себя, его стремление быть как можно более незаметным. Если бы он отрастил волосы до шеи и одевался чуть ярче, то вполне сошел бы за актера — одного из тех, что время от времени мелькают на телеэкране (продавцы, бармены толкали бы друг друга в бок и шептали: «Смотри, это не…?» и «Это не он снимался в…?», а потом, пригладив волосы, бросались бы предлагать ему свои услуги). Очки он носил, только когда вел машину, и еще иногда надевал их при встрече с важными клиентами для пущей внушительности (Джин-Энн Петтифер вела дела именно с таким настоящим профессионалом в очках). Без очков в его глазах появлялась смутная мечтательность, которая мучительно волновала Кейт.
Джон окинул маленькую спальню своим рассеянным взглядом и подумал, насколько органичным было в этой комнате присутствие Кейт. На Лакспер-роуд он не бывал уже много лет, и теперь все увиденное здесь очаровывало его. Кейт умела создавать очень специфическую разновидность хаоса, в котором была своя логика, свой порядок. Джон подумал (и эта мысль ему очень понравилась), что если бы ему показали этот дом и попросили бы определить характер, пол, статус владельца этого дома, то он наверняка бы угадал все верно до последней мелочи.
— Вот мое жилище, — сказала она неделю назад, когда они вошли в прихожую. Споткнувшись о гору плащей, которые скинула к их ногам уродливая вешалка, Кейт провела его в гостиную, полную янтарного вечернего света. — Не обращай внимания на беспорядок, — попросила она Джона и принялась без толку перемещать отдельные предметы, не находя, куда их положить.
— Оставь, — сказал Джон, — оставь все как есть. — И он с удовлетворением оглядел смешение рас и неравные браки мебели и тканей. — У тебя определенно есть глаз.
— Глаз?
— Чувство. Чувство цвета и все такое.
— А-а. — Кейт схватила с каминной полки слона из пальмового волокна и стряхнула с него пыль, предоставив пыли падать куда придется.
— Эти розы знавали лучшие дни.
— Да, их давно пора выбросить, — согласилась Кейт. И, закашлявшись от пыли, смахнув слезу, она взяла в руки вазу с похрустывающими цветами, огляделась беспомощно и поставила вазу на старое место.
— А это что? Портрет великой и ужасной Элеанор?
— Да. Портрет твоей тещи. И моей свекрови.
— Зачем ты повесила его здесь?
— Даже не знаю. Раньше она иногда приезжала к нам. И она рассчитывала увидеть свою фотографию. А когда визиты прекратились — когда она потеряла к нам всякий интерес, — мне показалось очень невежливым тут же снять ее.