Спускаясь в лифте, он старался припомнить, где ее руки дотрагивались до его пальто, и касался этих мест своими руками. Но только он не был уверен — те ли это места.
Бандер каждый раз улыбался, вручая Чарлзу его двадцать пять фунтов. Именно эта улыбка вызывала у Чарлза острую неприязнь и отвращение. Бандер как-то по-особому топорщил усы и обнажал длинные белые зубы, придававшие ему сходство с каким-то зверем. И действительно, они походили на собачьи клыки.
Но не столько зубы, как глаза ужасали Чарлза: случалось, он не в силах был даже протянуть руку за деньгами. Белки у Бандера были красноватые, и не от разгульной жизни, потому что, как у настоящего гуляки, это у него ничем внешне не проявлялось, а лишь оттого, что он подолгу водил открытую машину без защитных очков. Слегка выпуклые, они напоминали Чарлзу глаза Джун Вибер. И, что хуже всего, они смотрели ему прямо в зрачки, и он видел в них пугающее выражение сообщника. «Мы друг друга знаем, и мы два сапога пара», — говорили они так же ясно, как два вечера назад глаза Вероники сулили ему надежду. И два этих взгляда вытесняли друг друга. Бандер — наркотики, Вероника — счастье. Любовь, пакетики в ватерклозете, огромные черные глаза, собачьи клыки, мне-джину-с-сиропом-пожалуйста, а-ну-выпейте-приятель, полегче-с-тормозами, чтобы-за-вами-кто-нибудь-приглядывал-не-так-ли-Бернард?
— Что, нездоровится, старина?
Усилием воли Чарлз овладел собой.
— Да, что-то голова закружилась. — Он протянул руку и, принужденно улыбаясь, взял деньги. — От этого лекарства все пройдет.
— Это, должно быть, глаза, старина. У меня тоже так бывает после дальнего рейса.
— Да, должно быть, это глаза.
— Не мешало бы отдохнуть, старина. Ну, всего.
— Всего.
Крутясь, люблю я скудно то, что ненавижу.
Они танцевали, потом сидели за столиком, потом снова танцевали.
— Мне лучше не задерживаться после одиннадцати.
— Ничего. Я довезу вас за сорок минут.
— Как приятно, что у вас своя машина.
— Это наемная, но скоро будет и своя. Еще несколько рейсов — и накоплю на машину.
— Ваша работа, должно быть, хорошо оплачивается?
— Да, хорошо.
— А что, она опасна?
— Бывает, — сказал он. — Иногда и опасна.
— Всегда хорошо оплачивается именно опасная работа.
— Да, как будто.
Она сжала его руку.
— А мне это не нравится, Чарлз.
— Что не нравится?
— Что вы на опасной работе.
— Ну, обо мне не беспокойтесь.
Они вернулись за столик.
— Я люблю вас, — сказал он. — Это тоже опасно.
— Почему опасно?
— Вы бы поняли, если бы любили.
После обычной для нее короткой паузы она подняла глаза и спросила:
— А почему вы думаете, что я не люблю?
— Вы бы сказали об этом мне, ведь сказали бы?
— Не уверена. Я не обо всем говорю, вы это знаете.
— Да, — сказал он. — Вы не обо всем говорите.
В десять минут двенадцатого они вышли. Сели в машину. Прежде чем включить мотор, он обернулся и посмотрел на нее. Они были близко от фонаря, его свет, проникая сквозь стекло, бледным пятном выхватывал ее щеку, блестел на ее темных волосах.
— А почему вы не обо всем говорите? — спросил он.
— Когда-то говорила. Но разучилась, уже очень давно.
— А можно мне спросить, что заставило вас разучиться?
— Не спрашивайте, — сказала она и вдруг крепко его поцеловала.
Весь дрожа, он включил мотор. Они доехали за сорок минут.
Все шло совсем не так, как он себе представлял. Он мечтал о том, что неожиданно увеличившийся заработок позволит ему добиться положения, которое откроет доступ в круг Родриков. Вот он входит в их общество, посещает их и принимает их у себя, становится привычной фигурой в их обиходе и наконец — тут мечты его теряли определенность, — что же он сделает наконец? Он мог бы рисовать себе, что, уже солидный и достойный жених, он делает предложение, как это сделал бы Тарклз, озабоченный тем, чтобы иметь семейный очаг, к которому он мог бы пригласить своего управляющего на обед или ужин. Но, по правде говоря, он никогда и не думал об этом; он не осмеливался заглядывать так далеко.
Вместо этого он столкнулся с фантастическим переплетением удач и зловещих препятствий. Хорошее, конечно, перевешивало плохое; он никогда бы раньше не поверил, что такая девушка, как Вероника, могла почувствовать к нему (опять начинались сомнения) — ну, словом, чувствовать то, что она по отношению к нему чувствовала. По крайней мере она позволяла себе бывать в его обществе (обычно не менее одного раза в неделю) и хотя бы делать вид, что это ей нравится и что она с удовольствием ждет следующей встречи. Однако дело было не только в этом, и он знал, что далеко не только в этом. Но именно тут он бился головой о каменную стену, о пустоту, которая преграждала ему путь. Прежде всего совершенно очевидно, что вместо какого-либо сближения с Бернардом Родриком, наоборот, принимались всяческие предосторожности, чтобы дядя даже не знал об их вечерних свиданиях. Вероника никогда не говорила об этом прямо, но это было ясно с самого начала. Она редко разрешала ему заезжать за ней, разве что в тех случаях, когда Родрик был в отъезде. Но и тогда он должен был только звонить у двери, и она тотчас же появлялась, уже готовая к прогулке, — войти в дом его никогда не приглашали. Чаще же она встречала его в заранее условленном месте, и опять-таки он отметил, что это никогда не была Дубовая гостиная, излюбленное место ее дяди.
Временами он не обращал на это внимания, сознавая нелепость мыслей о будущем, когда она с ним в настоящем, и с изумлением обнаруживал, что он вполне счастлив и так, без того, что Фроулиш называл «позабавиться». Изумление его было тем более неожиданным, что он никогда не считал себя склонным ко всяким романтическим иллюзиям: он отлично сознавал, так же, как любой юноша, что лежит в основе разделения человечества на два пола. И тем не менее шли недели, весна сменила зиму и обещала впереди лето, а ему достаточно было быть с ней, слушать ее голос и смотреть в ее черные глаза.
Но иногда в фокус его сознания попадало ощущение зыбкой неуверенности, и тогда все бремя огромной вины обрушивалось на него. Он выбросил на свалку все человечное, он обманул доверие, оказанное ему другими, и за свои тридцать сребреников купил… Но что он купил?
Однажды вечером, засидевшись за стаканом пива в баре рядом с конторой «Экспорт экспресс» и мрачно раздумывая о том, что его ждет, Чарлз был внезапно возвращен к действительности голосом, резко пролаявшим ему в самое ухо:
— Что я вижу? Да это Ламли!
Еще прежде, чем мускулы шеи сжались и повернули голову в сторону нового нарушителя спокойствия, мозг Чарлза уже узнал, чей это голос. В нем было то знакомое, что свойственно лишь голосам, звучавшим рядом с вами в годы вашего формирования.
— Хэлло, Догсон, — сказал он. — По-прежнему лакаешь из чернильницы?
Гарри Догсон захохотал. Лет десять назад, когда они оба учились в школе под тяжкой ферулой Скродда, кто-то пустил шутку, в которой фигурировал Догсон и какая-то чернильница. В чем была суть, все скоро забыли, соль шутки растворилась, но осталась привычка в присутствии Догсона упоминать о чернильнице и заливаться хохотом. Добродушный парень принимал это как знак своей популярности и охотно служил мишенью для этих шуток.
— Нет, теперь пью из стакана, — осклабился он. — А ты? Что же это у тебя пусто?
Заказали еще по одному, раскурили по сигарете, разговорились. Оказалось, что Догсон служит репортером в местной вечерней газете. Без сомнения, это весьма влиятельный орган, но он, конечно, мечтал попасть на Флит-стрит.[8]
— Только одним способом можно добраться до верхушки, — объяснял он, и его толстощекое лицо светилось фанатичной преданностью своей навязчивой идее. — И способ этот сенсация. То, что действительно приковывает взгляд читателя. Ну, например, серия статей о каком-нибудь сногсшибательном происшествии. То, что заставляет говорить о себе всю нацию…