При слове «язык» я вдруг почувствовала, что меня пробирает дрожь.
— Ты был в гостях у студентки, у той, что велела тебе выбросить драконий язык? — взорвалась я.
Он нахмурился.
— Где хотел, там и был. — Подошел к окну, коснулся лбом стекла. — Анна правду говорила: ты, мама, не добрая… Каждый бы понял, что этот ужин не полезет мне в глотку. — Он повернулся и, стиснув кулаки, двинулся прямо на меня. — Неужели так трудно понять, что я не выношу этих праздников!
Вечером он снова исчез из дому, опять на несколько дней, а потом как будто успокоился. День шел за днем, Михал носил мне сумку с покупками, разжигал камин, бегал в гости, собирал ракушки для Гвен, навещал «старых лесбиянок» (обе они были примерно моего возраста), сумел понравиться какой-то и в самом деле старой актрисе, некогда — во времена Эдуарда — с успехом игравшей героинь Шоу; они вместе с Михалом хаживали в бар «Прусский король» на рюмочку виски. У этого морщинистого божества с горящими глазами, с огромным, словно у кондора, кадыком и пропитым голосом была племянница, воспитывавшая без мужа двух сыновей. Великая Ребекка решила, что Михал вполне годится на роль ее личного пажа и мужа племянницы. «Любишь ли ты звезды? — говорила она, томно вздыхая, и грудь ее колыхалась. — Перед тобой — звезда». Чувствуя, что заряд пропал даром, она пробовала подойти с другой стороны: показывала Михалу свои драгоценности. «Когда Элен выйдет замуж, все это достанется ей. А ты, мой милый, получишь двух почти взрослых и отлично воспитанных сыновей». Рассказывая все это, он смеялся до слез, а меня пробирала дрожь, я знала, что, ничуть не теряя своего юношеского обаяния, Михал с присущей ему непосредственностью может сдать драгоценности Ребекки в лондонскую комиссионку еще до того, как получит в свое распоряжение двух сыновей.
Но Михал теперь все больше сидел дома. Часами не выходил из своей комнаты, изучая труды по архитектуре.
— Кто тебе это дал?
— Один профессор.
Его уклончивость приводила меня в ярость. Впрочем, последнее время он словно бы остепенился, стал гораздо ласковее, как-то прижался щекой к моей руке и однажды, когда вечер уже подходил к концу, подняв глаза от книги, спросил, как я к нему отношусь.
— Конечно же, я отношусь к тебе хорошо, — сказала я, поддерживая заданный им деловой тон. — Но только мне не нравится твой эгоцентризм.
Он искренне удивился, похоже было, будто ему, как настоящему менестрелю, язык двадцатого века незнаком.
— Что такое эгоцентризм? — спросил он.
— Ну… это значит, что другие люди для тебя не существуют, — отвечала я, несколько опешив.
— Это для меня-то люди не существуют? — Он так и подскочил на стуле. — И ты говоришь мне это сейчас, когда я, я…
— Что ты?
— Когда я все делаю для других…
— Ну да, собираешь ракушки и пьешь виски…
— Какие еще ракушки! Ты все время попрекаешь меня этим Труро, а знаешь, зачем я туда ездил? Думаешь, ради себя? Я ездил спасать человека.
Чары Петра действовали вопреки его смерти и расстояниям: Михал занимался «спасением человека». Но в голосе его, несмотря на весь пафос, не было искренности.
— Этот человек носит юбку? — спросила я.
Он стукнул кулаком по подлокотнику кресла.
— Это здесь ни при чем! Говорю тебе — я спасал человека. Понимаешь, в Лондоне погибал человек.
У меня перехватило дыхание:
— Франтишек?
— Еще чего! Франтишек — старый педик. Все остальное ему до лампочки. А я не мог, не мог спокойно смотреть, как старый склеротик отравляет одной клевой девчонке жизнь только потому, что он ее отец и платит за ее porridge[4] и Spam[5].
Может быть, Михал, подобно Тристану, обремененный наказами отца, сам того не понимая, восставал против отцовской власти?
— Значит, все-таки это девушка, — сказала я грустно.
За одну минуту Михал словно бы постарел на десять лет.
— Подружка, ты плохо обо мне думаешь, — сказал он сухо. — Она вовсе не обязана лечь со мной в постель.
В свое время Фредди видел великую Ребекку в театре и не скупился на комплименты, поэтому лучи ее благосклонности невольно озарили и меня; раз в месяц мы ходили друг к другу на чай. В этот раз визит должка была нанести я. Михал идти отказался. Вообще моих знакомых он любил навещать без меня. Потом мне вдруг сообщали, каким он был остроумным и любезным, как смешно болтал по-английски. В моем же присутствии он держался эдаким нелюдимом и невежей. Я отправилась в гости без него.
У Ребекки я встретила щуплого пожилого господина с седыми висками, но без единой морщины на лице. Он говорил с легким французским акцентом. Кажется, первая жена его была француженкой, и к тому же почти четверть века он читал в Парижском университете лекции по психологии. Звали его Джеймс Брэдли.
— Он очень, очень знаменит, — трубила Ребекка, — почти так же знаменит, как и я. Поэтому мы с ним вполне понимаем друг друга. Он презирает этих лондонских подонков, делающих вид, что они актеры. В Пенсалосе чайки лучше говорят по-английски, чем теперешние актеры. Не правда ли?
Не считая свои вопросы пустым ораторским приемом, Ребекка застыла с чашкой в руках, ожидая, когда мы сформулируем свое мнение относительно английского языка чаек и лондонских актеров.
— Я никого не презираю и никогда не беседовал с чайками, chere amie, но всегда восхищался вашей великолепной дикцией.
Профессор успешно обошел все рифы, а я торопливо добавила.
— О да, сейчас это редкость.
Только после этого носик серебряного чайника наклонился над чашками, и вслед за этим Ребекка пододвинула профессору кувшинчик с каплей молока на донышке.
— Прошу вас, Джеймс, не отказывайте себе в этом. В Труро ваша экономка наверняка не дает вам сливок к чаю. А я не признаю молока.
Я наблюдала за тем, как Ребекка, играя комедию в собственном салоне, как всегда, не отличает театральной бутафории от реальной действительности, и вместе с тем меня все время преследовала мысль, не причастен ли этот профессор из Труро к теперешнему увлечению Михала архитектурой, а может быть, и к идее «спасения человека».
— Кажется, Труро очень занятный город, он интересен своей архитектурой? — спросила я.
— Любой город в этом смысле представляет какой-то интерес, потому что архитектура весьма отчетливо отражает человеческие потребности, — снова уклончивый ответ.
— Но у вас, кажется, особое пристрастие к архитектуре, не правда ли?
Профессор быстро взглянул на меня.
— Занятно, что вы задаете мне такой вопрос. В последнее время под влиянием одного молодого поляка я и в самом деле увлекся архитектурой. Он рассказывал мне, что их столица варварски разрушена нацистами. Люди там живут в подвалах и в каких-то норах.
Он заглянул на дно кувшинчика со «сливками», отодвинул его и вдруг оживился.
— A propos![6] Может быть, вы знакомы с друзьями этого юноши? Он живет здесь в Пенсалосе. У каких-то супругов. Он англичанин, она полька… Кажется, люди не слишком состоятельные, у них нет телефона.
Божественная Ребекка обернулась, показав на меня.
— Она тоже из Польши, и у нее сын поляк. Очаровательный молодой человек. Он свистит, как соловей. Обожает Шоу. Но она вдова, и у нее есть телефон.
Я уже привыкла к тому, что Михал всегда «запутывает след» и что в нем заключена целая дюжина самых различных людей. Но, что самое скверное, я тоже втянулась в эту игру.
— Молодой поляк в Англии не такая уж редкость, — заметила я. — А этот ваш знакомый — архитектор?
Профессор улыбнулся:
— Он пока еще никто. Но я дал ему совет, если он и в самом деле хочет помочь людям в своей стране, неплохо бы ему посвятить себя архитектуре. Признаться, я даже обещал оказать ему поддержку.
— Вот как! Счастливый юноша.
Он просиял.