Словом, я решил осваивать историю, философию, экономику и подобные им науки; я написал матери, просил присылать книги по этим отраслям, и она живо откликнулась, каждый месяц почта доставляла мне посылку с основополагающими, на мой взгляд, трудами. В истории я решил начать с Гиббона. Говорили, что отец с восторгом читал Гиббона, страницами знал его наизусть, и что Гиббон сильно отозвался в его речах и публикациях. Поэтому я, не откладывая, засел за 8-томную «Историю упадка и разрушения Римской империи» Гиббона под редакцией декана Милмана. Изложение и стиль покорили меня. Долгими слепяще-светлыми полуденными часами, с возвращения из манежа и до момента, когда вечерние тени возвещали о часе поло, я смаковал Гиббона. Получая безмерное удовольствие, я прочитывал его от корки до корки. Я царапал на полях свои замечания и очень скоро стал пламенным защитником автора от нападок его напыщенно-благочестивого редактора. Мне даже не мозолили глаз надоедливые авторские сноски. Напротив, от оправданий и оговорок декана во мне закипала ненависть. «История упадка и разрушения» до того очаровала меня, что я сразу принялся за «Автобиографию» Гиббона, к счастью напечатанную в этом же издании. Читая его воспоминания о старой нянюшке — «Если есть кто-то, а такие, я верю, есть, кому в радость, что я живу, благодарить они должны эту прекрасную женщину», — я думал о миссис Эверест, и пусть это будет ей эпитафией.
От Гиббона я перешел к Маколею. Я учил наизусть его «Песни Древнего Рима», любил их; конечно, я знал, что он писал историю, но ни строчки из нее не прочел. И вот я на всех парусах пустился в упоительное романтическое плавание при крепком ветре. Я помнил, что у зятя миссис Эверест, тюремного надзирателя, была скупленная выпусками и переплетенная маколеевская история, и он благоговел перед ней. Я верил Маколею, как богу, и меня расстроили его резкие суждения о великом герцоге Мальборо. А рядом не было никого, кто мог бы мне подсказать, что этот блестящий стилист с убийственным апломбом не кто иной, как король литературных плутов, который, всегда предпочитая истине байку, срамил или превозносил великих людей и подтасовывал документы в угоду волнующему рассказу. Не могу ему простить, что он обманул меня, простофилю, и моего наивно-доверчивого старого друга, тюремного надзирателя. Тем не менее должен признать, что я перед ним в долгу.
Не меньше, чем история, меня восхищали его эссе: «Чатем», «Фридрих Великий», «Воспоминания лорда Ньюджента о Хэмпдене», «Клайв», «Уоррен Гастингс», «Барер» (грязная собака), «Диалоги Саути об обществе», и прежде всего шедевр литературного бичевания — «Стихи Роберта Монтгомери»[18].
С ноября по май я каждый божий день по четыре, по пять часов читал книги по истории и философии. «Республика» Платона — практической разницы между ним и Сократом я не углядел; «Политика» Аристотеля под редакцией нашего доктора Уэлдона; Шопенгауэр о пессимизме, Мальтус о народонаселении; «Происхождение видов» Дарвина — все это вперемешку с трудами менее достойными. Занятное я получал образование. Во-первых, я подошел к нему с пустым, алчущим умом и с крепкими челюстями; сглатывал все, что мне попадалось; а во-вторых, рядом не было никого, способного подсказать: «Этому уже нет веры», или «Прочти полемический труд такого-то; два мнения помогут тебе уяснить суть проблемы», или «На эту тему есть книжка получше», и так далее. Вот тут я впервые позавидовал университетским сосункам, у которых есть прекрасные наставники-толкователи, профессора, всю жизнь набиравшиеся знаний в самых разных областях и жаждавшие поделиться накопленными сокровищами, пока не накрыла тьма. А сейчас мне жаль этих студиозусов, когда я вижу, как легкомысленно они упускают сквозь пальцы драгоценные, быстро преходящие возможности. Человеческая Жизнь должна быть распята на кресте либо Мысли, либо Действия. Без труда — беда!
Когда я бываю в сократическом настроении и воображаю свое Государство, то решительно пересматриваю систему образования для сыновей благополучных сограждан. В шестнадцать-семнадцать лет пусть учатся ремеслу и делают здоровую физическую работу, отдавая свободное время поэзии, пению, танцам, верховой езде и гимнастике. Так они с пользой употребят бьющую ключом энергию. А вот когда их по-настоящему потянет к знаниям, когда захочется что-то услышать, — пусть идут в университет. Отличились на фабрике или в поле, проявили в чем-то выдающиеся способности — значит, заслужили, дадим им право учиться. Однако это ударит по многим устоям, пойдет недовольство, и в конечном счете мне поднесут чашу с цикутой.
Беспорядочное чтение в последующие два года заставило меня задуматься о религии. До тех пор я покорно принимал все, что мне внушали. Даже на каникулах я раз в неделю ходил в церковь, а в Харроу вообще по воскресеньям были три службы, это помимо утренних и вечерних молитв в будние дни. Лучше не придумаешь, В те годы я так туго набил копилку Благочестия, что до сих пор живу спокойно. Венчания, крещения и похороны стабильно пополняют запас, и я не задаюсь вопросом, сколько у меня в кубышке. Вполне возможно, что, заглянув туда, я обнаружил бы недостачу. Но в пылкие дни юности мне для общения с Господом не хватало одних воскресений. В армии тоже были регулярные богослужения, иногда я сопровождал в храм католиков, другой раз протестантов. В британской армии религиозная терпимость доходила до полного безразличия. Ничья вера не была ни препятствием к повышению, ни предметом насмешек. Каждому предоставлялась возможность отправлять свои обряды. В Индии в Имперском пантеоне были с почетом размещены божества сотни религий. В полку мы порой обсуждали такие проблемы: «Продолжится ли наша жизнь в другом мире, когда здешняя кончится?», «Была ли у нас прежняя жизнь?», «Узнаем ли мы друг друга, встретившись после смерти, либо просто начнем все заново, как буддисты?», «Присматривает ли за миром какой-нибудь высший разум либо все течет своим ходом?». Мы сообща решили, что если ты изо всех сил старался вести достойную жизнь, дорожил друзьями и не обижал слабых и бедных, то совсем не важно, во что ты верил и во что не верил. Все устроится правильно. Сегодня я назвал бы такое отношение «религиозным здравомыслием».
Иные старшие офицеры любили порассуждать о благотворности христианской веры для женщин («Мол, она не дает им сбиться с пути») и вообще для низших сословий («Сладкая жизнь им здесь не светит, но их утешает мысль, что они получат ее потом»). Христианство еще и дисциплинирует, особенно то, что проповедуется англиканской церковью. Оно побуждает людей держать себя достойно, соблюдать приличия, а значит, уберегает от множества скандалов. С этой точки зрения, всякая обрядность — шелуха. Все равно что перевод одной мысли на разные языки в расчете на разных людей и разные нравы. Любое религиозное излишество — штука плохая. Фанатизм, особенно у нецивилизованных рас, чрезвычайно опасен, он толкает на убийства и мятежи. По-моему, это верная картина настроений, в которых я тогда варился.
И вот мне стали попадаться книги, бросавшие вызов религиозному воспитанию, полученному мной в Харроу. Началось все с «Мученичества человека» Уинвуда Рида, настольной книги полковника Брабазона. Он без конца ее перечитывал и видел в ней своего рода Библию. Фактически это краткая, хорошо изложенная история человечества, в пух и прах разносящая все религиозные таинства и подводящая к безрадостному заключению, что мы просто сгораем и гаснем, как свечи. Прочитанное растревожило и, честно говоря, оскорбило. Но потом я обнаружил, что Гиббон держался того же мнения; и наконец под влиянием мистера Леки, чьи «Расцвет и воздействие рационализма» и «История европейской морали» были проглочены мною той же зимой, я склонился к светскому взгляду на вещи. Какое-то время я негодовал, что учителя и священники, пестовавшие мою юность, напичкали меня бреднями, как я тогда полагал. Конечно, учись я в университете, собравшиеся там знаменитые педагоги и теологи решили бы мои трудности. Во всяком случае, они указали бы мне в равной степени убедительные труды, отстаивавшие противоположную точку зрения. А так я пережил период яростного, агрессивного безбожия, и продолжись он, из меня бы получился отменный брюзга. Через несколько лет я вновь обрел душевное равновесие, и обрел его благодаря частым встречам с опасностью. Я сделал одно открытие: какие бы «за» и «против» ни сталкивались у меня в голове, слова «спаси и сохрани» сами собой срывались с моих губ, когда приходилось бросаться под вражеский огонь, и сердце преисполнялось благодарностью, когда я невредимый возвращался в лагерь к чаю. Я молил не только об избавлении от ранней смерти, но и о всяких пустяках и почти каждый раз, как тогда, так и в последующей жизни, получал что испрашивал. Обычай самый естественный и столь же необоримый и реальный, как мыслительный процесс, входящий с ним в такое противоречие. Более того, молитва умиротворяла, а рассуждения вели в никуда. Поэтому я всегда действовал, как подсказывали чувства, и не умничал.