Я не люблю тебя.
Я не люблю тебя.
Я не люблю тебя.
Ну скажи, что это так. Помоги мне схитрить.
…Но странно как-то: раньше такой восторженный, теперь он все больше молчал.
А город тот не давал покоя. И я все ждала: еще день, еще капля, ждала напряженно, пальцы синели в суставах, первый снег уже был, скоро — зима…
Вот и зима; рождество, иголки осыпались, руки тряслись, ну когда?
— Никогда!
Нет, конечно же, нет, — не было сказано этого слова; он решил уйти тихо, с осторожностью неопытного хирурга, — неумело и тихо — уйти от меня… И хотелось кричать, что, любимый, — ты промахнулся: как бы ты мог управлять гипнотическим взглядом своим…
— Никогда!!!
И он не увез меня.
И он не увез меня.
И он не увез меня.
И клетка рухнула.
И отпустили улицы, и не мерещились больше Алисины глаза, не беспокоили чужие города. И стало легко.
ХЕЛИЦЕРЫ ГОРОДА МОЕГО
— Отдохните, уставшие. Забудьте о суете! — говорит людям Бог, и люди уходят в болезнь. На неделю, на месяц, на два человек погружается в болезневый отпуск. Отдохни: когда много думаешь, болит голова… Когда много болеешь, думает голова.
Болезнь моя — о, холод, сохраняющий продукты и молодость, и — малахитовые сопли, шарадно-причудливое слово «сульфадиметоксин», которое так нелепо распадалось когда-то в детском сознании на Соль-Фа-Дима-Такси…
Маленький шприц на тумбочке у изголовья — это что, карликовый родственник того большого, что за окном? Снег засыпает Останкино…
Жжет спину прямоугольная Сахара горчичника. Половинки разломанной надвое таблетки незаметно превращаются в кофейное зерно, каким рисуют его на жестяных бежевых банках.
Взгляд в миллионный раз бежит по некрасивому рисунку ковра. Это старый ковер, он давно уже выучил наизусть все мои болезни. С детства меня сопровождают одни и те же — бессменные — вещи.
Свет ночника порабощает царящую в комнате ночь. Потом — два часа забытья, — и белесый безветренный снегопад скрывает собою утро.
Господи, и случилось же ему умереть в этот день! И я, как угрюмый полярник, в нескладной мутоновой шубе, с привязанным к горлу компрессом должна растворяться в снежной пелене, идти, брести, охать, ехать через весь город…
С трудом удерживаю последние искры сознания в отяжелевшей, разбухшей, затемпературенной черепной коробке. Действительность не фокусируется. Подолгу боюсь переходить улицы без светофоров, не могу вспомнить номер квартиры — а в общем, не страшно: напьются уже к тому времени поминальщики и плакальщицы, вычислю я растревоженный улей в усыпительном зимнем безмолвии… А родственники эти будут смотреть на меня и, что — жалеть? А я — всю сталь и платину мира должна собирать буду в блеск собственных глаз?
Метро… Фаллически длинные и округлые строгие светильники, равномерно повтыканные в полированный склон эскалатора, равномерностью раздражают нервы. Реальнейшая из реальных, лестница-ведущая-вниз привозит в нутро и завершенностью своей подсказывает заходить в вагоны. В вагонах: щупальца чужих загребущих объятий сжимают чуждые плоти. Инфернальный секс… Вагон набит, обнимочные парочки в уголках тесно зажаты кожаными, меховыми и драповыми спинами. Вон те, совокупляющиеся под препарированным, растянутым за лапы москвопауком, — симпатичные: везунчики, видимо. Мишки Гамми. Блестят здоровьем нагулянные на чудесных гамми-ягодах их розовые щечки… И мне кажется… Меня преследует мысль… что все обречены… И я, и лысеющие очкастые мужчины, нервничающие пальцами по твердым панцирям дипломатов, и старушки, не попадающие спицами в петли от аритмичного качания вагонов, и эти, парочка, ютящиеся под: распятым, разноцветнолапым — членистоногим радиально-кольцевых путей, чье множество станций-ворсинок на красных, сиреневых, рыжих конечностях — кому-то обетованные земли, кому-то — мучительные точки вынужденного пребывания. И брюхо паука-города, бездонное жирное чрево — Садовое кольцо; и — грыжа-Кремль. Надорвавшийся паук Москва… Вечерний паук надежда…
Центральная станция выплевывает на перрон множество микротолп, уже через секунду образующих сплошную, огромно-гудящую давку, которая тащит в себе и прет даже и не туда стремящихся людей.
Куда? Куда-то туда, туда, вслед за собой, вдаль. И эти двое, Гамми.
Они тоже были захвачены бурлящей субстанцией толпы и влекомы внутрь зловонных анусов метро. Они шли по метрокишкам. Я — шла за ними.
— Вот здесь он лежал, — сказал молодой человек, указывая на грязный кусок угла под лестницей перехода.
— Кто? — спросила девушка.
— Мертвый.
— Фу, я больше не буду здесь ходить, — сказала она. И они пошли дальше. И съелись толпой.
А я вспомнила о своем покойнике. Годовщина — это все так же еще тяжело: смысл жизни в тех, кого мы любим…
Смутно помню, как я перешла на «Александровский Сад». Там, на конечной, вагоны были пусты. Я ехала и отражалась в оконном стекле. Ко мне подсел человек — и тоже отразился в импровизированном зеркале. И… И он улыбнулся! Не мне, моему отражению! — на меня он… не смотрел. — И неожиданная, нечаянная улыбка стала ему ответом… Мы молча общались отраженными взглядами. Умение людей договариваться глазами…
И тут я повернулась и посмотрела на него настоящего, не искаженного оконным кривозеркальем. Слава Богу! Он не был похож на моего покойника. Тем временем поезд подвез меня к открытому ледяному перрону. Я вышла, не оборачиваясь, и сразу же (повезло!) села в автобус.
Вечер. Заиндевелые — белые — стекла автобуса. Похоже, что окна завешены бархатными простынями. Выскобленных глазков в мир иной — на улицу — нет: остановки здесь объявляют. Есть только холодная светлая плоскость. И рассеянный взгляд.
И вдруг! — по этому ровному инеевому экрану заметались судорожные, камлающие тени. Тени чьих-то неведомых рук, искаженные электрическим светом, выписывали в воздухе замысловатые фигуры, отплясывали бесканонные ритуальные танцы. Они принимали инфернальные, немыслимые очертания. Безумство! Снежные галлюцинации! Я повернула голову: сзади, не замечая меня, продолжали оживленно разговаривать жестами глухонемые юноша и девушка. Но, повернувшись и на секунду всего задержав было взгляд на причине моих беспокойств, я увидела на задней площадке автобуса того самого, нечаянного своего спутника… И полный автобус глухонемых. Мне стало страшно. А что, если он — мой новый попутчик, тот, кто намеренно (а я поняла это) едет следом за мной — тоже, как и они, глух и нем? Как я тогда смогу объяснить ему, что… Что я… И тут глаза наши встретились.
— Ну скажи, скажи что-нибудь!! — закричала я этому человеку на свой страх и риск.
Он смутился. И я испугалась вдвойне.
— Ты что, специально меня провожаешь, да?! — кричала я через беззвучное пространство. Тут он вздохнул. И сказал:
— Да.
— Никогда. Не провожай. Никого. На поминки. Это никогда. Не кончалось. Ничем. Хорошим… — еле смогла я ответить надорванным от крика, проангиненным голосом. И выскользнула в раннюю декабрьскую темень. И, скрывшись за чертой желтого фонарного круга, навсегда исчезла из его поля зрения… И сразу же подхватили меня поджидавшие хищно добычу коварные хелицеры огромного города моего… И вспомнила я, что все мы обречены…
ВОКЗАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ
Я боюсь вокзалов, и поездов, и ариадниных рельсовых нитей, и тревожных цифр табло, и угрюмых носильщиков, спотыкающихся об меня пьяными непроспанными глазами, и бездомных опрятненьких стариц, ни у кого не просящих денег, а раздаривающих людям смущенно увядшие полевые цветки, тех самых стариц, которые подходят бесшумно и говорят тихими голосами:
— Послушай меня, маленькая княжна! Ты самая красивая из всех… И ты самый красивый, князь!.. Запомните это — навсегда!