Когда я вернулась в школу после болезни, на Сашкином месте рядом с Карпухиным сидел Борька Тунцов, переехавший с дальнего ряда по близорукости. Брешь затянулась. Класс гоготал как ни в чем не бывало. Десять негритят. Отряд не заметил потери бойца. Я переложила в другую руку вдруг ставший тяжелым портфель и прошла на свое место.
ПИАНИНО В ДЕРЕВНЕ
Впервые за долгое время открыла, точнее, разверзла свое пианино, высвободив его из-под завала бумаг и бумажечек, пуда кренящихся кип, стопок и стопищ. Смахнув хламье на диван, уселась наконец к инструменту, открыла ноты… Пианино замяукало: оказалось расстроено.
Впрочем, я его не люблю; в жизни своей любила только один инструмент. Мне было шесть, и родители решили научить меня музыке. Не думаю, что я отдавала себе отчет, хочу ли этого сама. Но уроки «фоно» давали одно бесспорное преимущество: во время тихого часа в детском саду меня в паре с Танькой Капустновой забирали на музыку — в то время как другие дети спали. К тому же мне нравились итальянские слова: дольче, форте, легато… — ими можно было щеголять на прогулке.
Дома пианино у нас не было. После работы мама водила меня за три дома к знакомой. Происходило все в небольшом поселении, именуемом Безродново, — частный сектор на задворках Гороховки, родители там снимали полдома. Минуя соседский участок с яблоневым садом, сидящую на завалинке сумасшедшую девочку Лидочку, единственный на улице кирпичный дом Бобровых и прямо к нему пристроенный хлев — родители покупали у этих людей молоко, — минуя все это, мы приходили к одной хорошей тетеньке, она вела меня в комнату, откидывала крышку пианино, пододвигала стул, подкладывала на сиденье фолиант, послевоенное «Избранное» Пушкина, а под ноги подставку. Подготовив рабочее место, она удалялась на кухню, где они с матерью час пили чай и болтали.
Я разучивала пьесу Гайдна. Пьеса удавалась; это была легкая детская пьеса. «Как ваши успехи?» — спрашивали мать на работе. «Играет Гайдна». Я была очень горда. За пианино я садилась, как Людовик Пятнадцатый на тронное место. О, что это был за инструмент! Он пленил мое воображение раз и навсегда. Не уверена, умела ли я читать, во всяком случае, названия не помню. Лет ему было, наверное, сто: навесные латунные канделябры указывали на то, что инструмент был сделан еще до лампочки Ильича. У него были костяные клавиши и немного плывущий, надтреснутый звук. Короче, это старинное массивное изделие поразило меня, как чудо.
Родители тоже облизывались. Вскоре мы собрались переезжать из Безродново в город, и к пианино был вызван настройщик. Мы долго ждали его на автобусной остановке: он добирался из центра. И вот наконец он приехал. Обычный мужик, в холщовой спецовке и кедах. В руках у настройщика был небольшой сверток: камертон и ключ он завернул в газету, даже сумки не взял. Как будто он слесарь, а это пассатижи и отвертки. Настройщик осмотрел пианино, что-то сыграл, потом разобрал инструмент до костей, подкрутил какие-то винты, после чего вернул детали на место и вынес вердикт: инструмент редкий и ценный. Но там треснула дека. Он сможет починить. Это будет стоить восемьсот рублей. Родители, помнится, получали не то сто двадцать, не то сто пятьдесят. Они погрустнели. Но было видно, что им все равно его очень хочется. «Мы позвоним через неделю», — сказали они.
Втроем мы пошли провожать настройщика на остановку. Автобуса все не было. Родители сели на лавочку. Я чертила палочкой по дорожной пыли. Мужик задумчиво вертел в руках свой сверток, курил и смотрел, как проезжают машины. И тут случилось ужасное. Он как-то странно взглянул на меня — как будто только что заметил — и вдруг сказал:
— А если она бросит заниматься?
Собственно, это все и решило. Так он оставил меня без пианино. Господи Боже, мужик, зачем ты это сказал?! Почему автобус не увез тебя на пять минут раньше!
Мы переехали, пианино осталось в деревне среди коров и комариных туч. Я не бросила музыку. Один раз музыка бросила меня, и это было таким же роком, как явление настройщика, но потом она вернулась обратно. Теперь меня водили играть в прокат, за десять копеек в час. Потом в местный клуб — по договоренности с ночной вахтершей. Свой собственный инструмент появился у меня только в четвертом классе. Им оказался довольно нескладный с виду «Аккорд» 1980 года выпуска — мы с матерью купили в комиссионке. Строй держит неплохо, и звук не плывет, и третья педаль. Но отчего-то я его не люблю, так и не полюбила. Почти не играю. Так, если вдруг что-то найдет…
Вот и сегодня — вспомнила пару легких пьес Шумана, и закрыла черно-белую пасть отголосков детства до следующего приступа демисезонной хандры.
ТРИ ПОМИДОРА
Я все помню. Он сидел на лавочке у моего подъезда с Андрюхой Хайдером. Свое прозвище Хайдер получил из-за шапочки — точно такую же черную вязаную «пидорку» носил американский доктор, которого каждый день показывали по телевизору. Андрюху я знала, а его друга нет. Видела парня несколько раз — в библиотеке, на дискотеке, — но знакомы мы не были. Я поздоровалась и зашла в подъезд. Пока поднималась на четвертый этаж, подумала: а почему у нас горит окно на кухне, светло ведь еще. Вышла из лифта, нажала кнопку звонка. Никто не отозвался. Странно. Я поискала в карманах ключ, открыла. Шагнула через порог и споткнулась о тело.
Папа лежал на полу, разметав руки. Он был в верхней одежде и в ботах-полуторках. Рядом валялся раскрытый портфель и связка ключей. Я притворила дверь и бросилась вниз, к Андрюхе.
— Парни! — сказала я. — Нужна помощь. Мой папа то ли умер, то ли пьяный. Упал в прихожей. Надо на кровать перетащить.
Они вскочили со скамейки и побежали в квартиру. Папа неподвижно лежал в той же позе. Андрюхин друг склонился над ним и нащупал пульс.
— Дышит! — сказал он. — Значит, пьяный. Точно, пьяный — запах есть. Андрюх, давай за ноги. Куда тащить?
— В ту комнату. Осторожно, угол! Тебя как зовут?
— Богдан его зовут, — ответил Хайдер. — Он, между прочим, давно хотел с тобой познакомиться.
— Ясно. Богдан, руку ему выверни вперед. Ага, вот так.
Папу сгрузили на диван. Он не подавал признаков жизни.
— Активированный уголь есть? Надо, чтобы он его выпил. В смысле, проглотил.
— Где-то был, — я побежала искать аптечку.
Парни разжали папе зубы, я положила в рот таблетку и только хотела влить полстакана воды, как вдруг папа пожевал губами и, не приходя в сознание, с силой выплюнул таблетку прямо Хайдеру в глаз. Как верблюд. Рефлекторно.
— Черт!! — выругался Хайдер.
— Жить будет, точно, — подытожил Богдан. — Надо набок повернуть, а то будет блевать, захлебнется. И тазик принеси. К утру должен прочухаться. Только одного его не надо оставлять, на всякий случай.
— Может, побудете пока со мной? Гребенщикова послушаем. Я картошку на ужин пожарю.
Хайдер отказался, заявил, что не может — мать ушла без ключей, — а Богдан остался караулить папу.
Рано утром папа нас обнаружил. Спящими на моей узкой девичьей кровати. Мы были одеты, мы лежали поверх одеяла, — но папу это не смягчило.
Богдана он спустил с лестницы, вышвырнув вслед его кеды, а мне дал затрещину.
— Это нечестно! — орал Богдан на весь подъезд с первого этажа. Но папа не стал его слушать.
— Ты пьяный был, ты чуть не помер. Мы тебя караулили, — сказала я мрачно.
— Где мои три помидора? — набросился папа. — У меня тут были три помидора. Вы что, их съели? Где они?
— Никто не брал твои помидоры. Искать надо лучше. Вон они в миске на подоконнике.
Папа молча крошил помидоры, как на салат. Посолил, поперчил, залил подсолнечным маслом. Сел завтракать. Я, ускользнув из поля его зрения, вышла на балкон.
Богдан сидел на лавочке. Он знал, что я выйду. Он помахал: привет! — покрутил у виска и улыбнулся. Я развела руками и жестом показала, что сейчас спущусь.
Был очень ранний розовый час, даже с собаками еще никто не гулял. Мы сели на край песочницы и стали ждать, когда совсем рассветет. А потом пошли к Богдановой маме, и она накормила нас завтраком.