— Ох, извините, — смеется Пименова и подмигивает маме. — Стой, Тарасенко! — И надвигается на одного из очкариков. — Тарасенко, стыдись! Если твоя рационализация сводится только к тому, чтобы резать деталь… ты инженер, не забывай об этом!
Но вот ее голос как бы мягчает, растворяется в глуховатом и спокойном голосе Булатова. Он говорит, склоняясь над лицом Тарасенко:
— Есть и другой вариант: наполнить песком место сгиба, греть током высокой частоты и гнуть, гнуть. А как же ты думаешь? Я Николая Кузьмича пригласил, чтобы вас поближе свести. Он кузнец по обработке… (Сидящий с Яхиным седой краснолицый дядька подвигается к ним, таща за собой гремящий стул.)
Тарасенко одобрительно посмеивается, но видно, что он еще и смущен.
— Стало быть, рама будет принципиально новая?
— Да, — отвечает Булатов.
Мама тихо выскальзывает из комнаты, Пименова, оглянувшись ей вслед, закуривает новую папиросу и подходит к мужчинам.
— А Балкарей что скажет?
Булатов смеется, взмахивает рукой:
— А, черт его задери! Но, — тут же усмиряет он себя и Пименову, — но знайте, Балкарей мировой спец! Работников своих замордовал, но сам он…
Балкарей прибыл на завод во главе группы в НИИ дорожного и строительного машиностроения. Вместе с заводскими конструкторами они корпят над проектом нового бульдозера. Балкарей нашим не нравится, это сразу видно, но, возможно, они лишь тонко льстят Булатову. Особенно непримирима патлатая Пименова.
— Будь его воля, он бы никому ходу не дал, — говорит она пылко и злобно. — Что, разве Тарасенко в конце концов не справился бы с картером?
— Справился бы, — отвечает Булатов. — Но взялся Балкарей и за день устранил течь. А, черт его задери! — вскипает он восторгом. — Поставил отражатель и — пожалуйста, сальник не нужен. То есть нужен, но лишь как отражатель пыли.
— Балкарей сделал за день, Тарасенко сделал бы за два — какая разница, — не сдается Пименова. — Просто Балкарей дрожит за свой престиж.
Булатов мягко укоряет:
— Наталья, милая, не делайте из людей стереотипы. На ваш взгляд он всего лишь пожилой руководитель, который дрожит за собственный престиж, боится конкуренции и держит молодых коллег в черном теле. А Балкарей талантлив и энергичен.
— То-то он вашу коробку управления похерил.
Булатов улыбается, как будто ему напомнили о чем-то очень приятном.
— А мой вариант ему понравился. Жаль, говорит, я раньше не взялся. Понимаете, ему интересно сотворенное другим.
— А потом он закрылся на неделю у себя в номере и вышел оттуда совсем зеленый.
— И дал блестящий проект! Он всего лишь уменьшил шлицы втулок, до чего я все же не додумался.
Булатов ликует и берет в широкое лоно своего ликования и Пименову, и юношей, и Яхина с Николаем Кузьмичом, и весь их порывистый и вроде бы сумбурный разговор приобретает цельность, даже отточенность. Тарасенко придвигает свой стул поближе ко мне, дует на чай и шепчет:
— Слушайте и мотайте на ус. Может быть, запечатлеете.
Я чувствую, как вспыхивает мое лицо. Значит, Булатов разговаривает с ними обо мне! Они знают меня. Вспышка смущения мало-помалу сменяется счастливым покоем, и мы вполголоса разговариваем с Тарасенко. Он приглашает меня на испытания нового автогрейдера, я обещаю — обязательно, обязательно! Потом он рассказывает, что до недавнего времени работал в инструментальном цехе, а еще раньше шофером, учился в вечернем техникуме, а нынче намерен сдавать в политехнический. Но побаивается английского. Он посмеивается:
— Я не мечтаю читать в оригинале американских инженеров, мне бы на тройку сдать вступительный.
Значит, они знают и про то, что я перевел статью из американского журнала. Голова моя кружится, мне грезится моя дружба с Тарасенко и его товарищами. У нас будут долгие разговоры, споры о технике, искусстве, веселые мытарства на испытаниях машин, встречи в уютных кафе.
— А хотите, мы будем вместе заниматься? — предлагаю я Тарасенко. — Мне это не трудно, ведь я тоже нынче поступаю.
— Спасибо, — задумчиво отвечает Тарасенко. Кажется, он думает о том же, о чем и я, все глубже погружаясь в мечтания о нашей дружбе, и не слышит вновь закипающего спора своих коллег. И вдруг он вскакивает: — Канаты надо сокращать! Балкарей, по-моему, забывает золотую истину: катить лучше, чем толкать. Балкареевский отвал не годится. Наш способен именно катить вынутый грунт.
Опять язвит неугомонная Пименова:
— Значит, Балкарей запрется у себя в номере и через неделю ошарашит новым отвалом.
Булатову, очевидно, надоело одно и то же у Пименовой, он хмуро обрывает ее:
— Не такой уж он щепетильный в своей гордыне.
Вскоре гости начинают собираться, и опять, как в первые минуты появления, они смущены — их сборы похожи на суматошное отступление. Теснятся в коридоре, поспешно, наперебой благодарят маму и словно проваливаются в сумеречную раму двери.
Я был в том возрасте, когда чувствуешь неукротимое желание иметь собеседника и товарища старше, умудренней, чем ты сам. Но похожая тяга, только уже к молодому собеседнику, наступает, видать, и у человека пожилого. Я-то с годами бывал не так пылок и доверителен с отчимом, хотя мое уважение ничуть не поколебалось. А в нем, напротив, эта тяга усиливалась с годами, и самые подробные разговоры мы вели, когда он уже оставил свою работу конструктора.
Он бывал доверителен со мной, но уже смущал меня этим. Своими откровениями, может быть, он пресек страсть к писанию воспоминаний, что делывают многие из стариков, оставшись без дела или просто ощутив тяжесть годов. Забегая вперед, скажу, что, пролежав после инфаркта три месяца в больнице и вернувшись домой, он, видать, хотел кое-что записать. Так, на глаза мне как-то попалась ученическая тетрадка в линейку, на обложке которой было поставлено: «Несколько о себе». На первой странице: «Говорят, человек должен оставить свой след. Есть ли он у меня?» Мне почему-то до сих пор смешно за эту корявую, даже не совсем грамотную запись. Но потом он выдрал из тетрадки обложку и первый лист и никогда больше не брался писать.
Одно несомненно: ему надо было глянуть на себя как бы со стороны чьими-то доброжелательными глазами, и он стремился связаться со мной. Но в семейной сфере он был очень уж неловок и шел хотя и кружным, но по-своему верным путем: то попросит что-то перевести, то познакомит с кем-нибудь из молодых своих коллег, то позовет на испытательный полигон. А то созовет заводчан к себе, хлопоча перед этим насчет ужина, заискивая слегка перед матерью, оглядывая ее с шутливой, но все же придирчивостью, как перед праздничной вечеринкой; расшевелит, возбудит маму, которая ждет его гостей и рада-радешенька, что не где-нибудь, а дома проведет он весь вечер. Но в конце концов о ней забывали — и сам он, и коллеги его. А матери, я думаю, не хватало великодушия или терпимости к этим фанатичным и чудаковатым инженерам. Она скисала, чувствовала себя не в своей тарелке, чужой и обиженной.
Но старалась она ничем себя не выдать, а это старание между тем было заметно, и меня, например, очень смущала ее скрытность. Я подозревал, что между нею и городком существует какая-то тайная связь, и не только эмоциональная, а вполне материальная, в виде… ну, не знаю — каких-то потаенных встреч, или писем, или телефонных переговоров. Пожалуй, ей было известно все о последнем моем пребывании в городке, она вздыхала, наводила меня на разговоры о тамошней нашей родне и совсем уже беспричинно пеняла, что я давненько там не был. (А я только-только вернулся.) Все это сердило и обижало меня, ибо я считал, что с городком у меня порвано решительно и бесповоротно.
И потом, я не понимал ее нежелания отпустить меня в Свердловск учиться. Мною, недавно пережившим посягательство на свою свободу, все это переживалось очень болезненно. И не с кем было поделиться переполнявшими меня чувствами. С приятелями детства сохраняются мягкие, почти нежные отношения, но исчезает откровенность во всем, что касается теперешней, взрослой жизни. Коля Бурбак давно уже работал на заводе, по вечерам учился в техникуме. Алеша Салтыков закончил первый курс политехнического и на лето уехал со студенческим отрядом куда-то на Северный Урал. Я был один, и было мне тоскливо.