Она засмеялась:
— Я прокачусь и тут же верну.
— Я только хотел сказать… не очень-то интересно на такой развалине кататься. — Я солгал, наш велосипед совсем не был развалиной.
Она взяла мой велосипед и, слегка разогнавшись, по-мужски вскочила на седелку. Объехав вокруг дерева, вернула мне.
— Спасибо. Ой, смотрите, смотрите, он поехал… он едет!..
Действительно, ее отец ехал, растопырив локти и непрестанно газуя, клубы дыма из выхлопной трубы почти закрывали его. Позади бежал мой отец и что-то отчаянно кричал. Наконец машина заглохла, стала. Отец взял ее у Табриса и стал заводить. Мы с Ляйлой подъехали к ним. Отец мой истово внушал:
— Не надо было газовать без конца. Едешь на первой и так газуешь. Ну, я думаю, ты растерялся.
— Точно, — подтвердил Табрис, — я растерялся. Но между тем я проехал метров сто!
Машину они так и не завели и решили заехать во двор и заняться починкой.
— Дети, — сказал торжественно мой отец, — мы оставляем вас! Развлекайтесь на здоровье!
Табрис неодобрительно нахмурил брови, однако не произнес ни слова. Они потащили поломанную машину во двор.
А черт с ними со всеми! Я медленно поехал прочь и, честное слово, в какой-то миг совсем забыл о том, что рядом Ляйла.
— Куда же мы поедем? — услышал я.
— Куда? — Я растерялся. Я не хотел никуда ехать, катание как будто бы осквернено предыдущим. Я затормозил, потом спешился.
— Верно! — одобрила она, в тот же миг соскакивая с велосипеда. — Можно пройтись по берегу. — Она указала в сторону собора на берегу, а там уже начиналась степь, и речка втекала в ее желтое колыхание. — Только иногда к берегу подплывают ондатры, а я ужасно их боюсь.
— А что, эти ондатры выскакивают и на берег?
— Не знаю. Но когда они плывут с ощеренными зубками!.. — Она приостановилась, поглядела на меня мягко: — Давайте будем на «ты»?
— Давайте.
— А ты опять сказал — давайте. — Она засмеялась. — Ты куда будешь поступать? В политехнический?
— Я хочу служить в армии, — сказал я.
— В морской авиации?
— Нет. Это пока тайна. — Я и сам еще не знал, где именно хочу служить.
— А-а, — сказала она вроде понимающе. — У нас один мальчик поступает в высшее авиационное. А знаешь, кем я хочу быть?
— Продавцом? — Мне представился сияющий магазин, и за прилавком она в ладной, красивой форме продавщицы.
Она резко остановилась, и лицо ее даже осунулось от мгновенного чувства обиды. Она сказала строго и печально:
— Я хочу быть стюардессой. Но не на всю жизнь. Мне неплохо давался английский, в школе я занималась гимнастикой.
— Гимнастикой?
— Да. Грация, может быть, и не самое главное, но знание языков, в особенности если я буду летать на международных рейсах… Ну, а потом я засяду грызть гранит науки, после института уеду в глухой заповедник и всю жизнь посвящу лесам, например.
Я прямо нутром чувствовал, что обо всем этом она говорит мне первому, во всяком случае, первому мальчику; она ждала от меня отзывчивости, понимания, но ни за что, я думаю, не догадывалась, как трогала меня ее доверчивая речь, каким благодарным чувством переполняюсь, слушая ее! Я шел, чуть поотстав от нее, и вдруг убыстрил шаг, потянулся к ней, ткнулся лицом в ее затылок и поцеловал. Она замерла на месте, а когда медленно и, как мне показалось, с угрозой повернулась, лицо ее было красным и в глазах сверкали слезы.
— Я нечаянно, — сказал я смущенно, но и лукаво.
И тут она бросила свой велосипед, схватила меня за плечи и тоже чмокнула в щеку.
— Я тоже нечаянно, вот! Я тоже нечаянно! — И на лице у нее воссияло выражение отмщенной обиды. Она подняла велосипед, раскатила его посильней, вскочила и в следующий миг уже удирала от меня. Я бросился следом, но мне так и не удалось ее настичь. У собора она остановилась и сказала, прищуривая зеленые глаза:
— Что, слабо?
— Слабо, — согласился я, улыбаясь и тяжело переводя дыхание.
— Приезжай завтра опять, — сказала она на прощание.
Я поехал домой, поставил велосипед в сарайчик, послонялся по двору и наконец решил пойти к отцу. В то время он жил в двухэтажном кирпичном — учительском, говорили у нас, — доме. Вот туда я и отправился. Отец стоял у подъезда и кого-то вроде поджидал.
— Биби стала такая раздражительная, — заговорил он как бы ни с того ни с сего. — Но я прошу, чтобы ты с ней… ни-ни! Она тебя любит. Хочешь, я дам тебе один совет? — вдруг предложил он с таинственным и испуганным выражением лица. — Я недолго займу тебя… я только так, коротко… как бы между прочим. Никогда не будь рабом семейных обстоятельств, ни жены своей, ни детей своих, ни привычек, ни порядков… если только хочешь чего-то в жизни достичь.
Если бы я не знал всех обстоятельств его теперешней жизни, я со всею серьезностью принял бы его слова. Но за этими словами стояли всего-то мелочи житейской суеты, которые плохо увязывались с высоким стилем его речи. В очередной раз уйдя от дедушки Хемета в учительский дом, он занял довольно обширную комнату своими картами, экспонатами, всем тем, чему бы место в конторе или в музее, так что и тетя Биби, и великовозрастные его дети оказались на кухне. Благо мальчики пропадали у стариков и только изредка наведывались к родителям. Биляла во время его посещений пичкали, как малыша, сладостями и разными там нежностями, которыми он быстро пресыщался и удирал к старикам. Апуш большей частью проживал у дедушки Хемета, но он уже был самостоятелен, работал на автобазе слесарем и учился на курсах шоферов. Раз в две недели, после получки, он приходил с подарками для матери, а если не с подарками, то с червонцем денег и грубовато предупреждал: «Ты на себя, на себя потрать, а не на этого моржа, глупая ты башка!»
Так вот, при всей серьезности и страстности отцовых советов я только усмехнулся в ответ на его тираду. И сам он, видать, смутился.
— Так ты с ней, пожалуйста, не спорь, ежели она что… А мы лучше пойдем ко мне. — Он подчеркнул это «ко мне» как-то приубожившись, как-то очень стыдливо.
Мы поднялись на второй этаж, он отворил обитую дерматином общую дверь, и по длинному коридору мы прошли в самый конец его, открыли опять же обитую дерматином дверь и оказались в крохотной комнатке, являющей собой и переднюю, и кухню — тут и обувь возле порога, и вешалка, и ведро для помоев, и кухонная утварь на полках, прибитых к стене. И уж совсем некстати — двуспальная кровать с никелированными спинками и дурными сияющими шарами. Тетя Биби сдержанно, но вовсе не враждебно кивнула на мое «здрасте», не оставляя своих занятий, а мы с отцом прошли в его комнату.
Высокая, с лепным потолком, высокими и узкими полуовальными окнами, гулкая, как школьный коридор или кабинет — тут и пахло как в школьном кабинете, скорее всего, историческом кабинете — вот какая это была комната. На стене висели карты, страны и области, на той и на другой внятно обозначались красные линии, рисующие пути, по которым в течение многих лет следовал Якуб со своими питомцами, — Свердловск и Челябинск, Пермь, Москва… причем стрелки были направлены не от городка, а к городку. Над линиями надписи: «диплом первой степени», «первая премия», «грамота» и так далее — стало быть, дипломы и награды стекались в городок, тут все было правдиво и точно. Красные линии тянулись не только по сухопутью, но и рядом с Камой, и Белой, и Волгой, а над линиями — крохотные каравеллы, отважно выпятившие кили. И даже на голубом, означавшем Черное море, пронзительно, победно краснели все те же линии. Это были пути яхтсменов.
Противоположную стену занимали фотографии, крупные, как на доске Почета, глянцевые и вырезанные из журналов и газет, — галерея молодцов, в шлемах и очках, рядом с мотоциклами; молодцы, мечущие гранаты, стреляющие из винтовок, летящие на байдарках и глиссерах, держащие в поводу стройных овчарок. А с молодцами, почти на каждом снимке, в скромном будничном и, хочется сказать, партикулярном платье — отец, так резко непохожий на своих питомцев, но вовсе им не чуждый, как мы видим, например, среди футболистов их тренера.