Так было еще недавно; на днях же стало известно, что Жозефина не явилась на очередной концерт. Ее разыскивают не только почитатели, у них нет недостатка в помощниках, но все напрасно — Жозефина исчезла, она больше не хочет петь, не хочет даже, чтобы ее просили петь, на этот раз она и в самом деле нас покинула.
Странно, что наша умница так просчиталась, хотя, возможно, это даже не просчет; махнув на все рукой, она следует велению своей неотвратимой судьбы, ибо судьба ее в нашем мире может быть только очень печальной. Она сама отказывается от пения, сама разрушает ту власть, которую приобрела над душой своих слушателей. И как только она приобрела эту власть — ведь эта душа для нее за семью печатями! Жозефина прячется и не поет, а между тем народ-властелин, ничем не обнаруживая разочарования, незыблемая, покоящаяся в себе масса, которая, что бы ни говорила видимость, может только раздавать, а не получать дары, хотя бы и от той же Жозефины, — народ продолжает идти своим путем.
Жозефина же осуждена катиться вниз. Близка минута, когда прозвучит и замрет ее последний писк. Она лишь небольшой эпизод в извечной истории нашего народа, и народ превозможет эту утрату. Легко это нам не дастся, ибо во что превратятся наши собрания, проводимые в могильной немоте? Но разве не были они немыми и с Жозефиной? Разве на деле ее писк был живее и громче, чем он останется жить в нашем воспоминании? Разве не был он и при ее жизни не более чем воспоминанием? Не оттого ли наш народ в своей мудрости так ценил ее пение, что оно в этом смысле не поддавалось утрате?
Как-нибудь обойдемся мы без нашей певицы, что же до Жозефины, то, освобожденная от земных мук, кои, по ее мнению, уготованы лишь избранным, она с радостью смешается с сонмом наших героев и вскоре, поскольку история у нас не в большом почете, будет вместе со своими собратьями предана всеискупляющему забвению.
Новеллы из наследия
Описание одной схватки[29]
И в одежде бродят люди
Там по берегу бесцельно,
И под небом, что простерлось
От одних холмов далеких
До других холмов вдали.
I
Около двенадцати часов некоторые гости встали, раскланялись и пожали друг другу руки, сказав, что им было очень приятно; сквозь широко распахнутые двери они вышли в прихожую, чтобы одеться. Хозяйка дома стояла посреди залы и так изящно изгибалась, раскланиваясь, что ее платье ложилось красивыми складками.
Я сидел за маленьким столиком на трех тонких кривых ножках и потягивал бенедиктин — то была уже третья рюмка за этот вечер, — одновременно оглядывая небольшую горку пирожных, которые я сам выбрал и положил себе на тарелочку; пирожные были отменные.
Тут ко мне подошел мой новый знакомый и, слегка рассеянно улыбнувшись моему занятию, сказал дрожащим голосом: «Простите, что я нарушил ваше одиночество. Но я все это время провел в одной из боковых комнат наедине с моей девушкой. С половины одиннадцатого, то есть совсем не так уж долго. Простите, что я вам это сообщаю. Ведь мы друг друга совсем еще не знаем. Не правда ли, мы ведь только встретились на лестнице и сказали друг другу несколько любезных слов, а теперь я вдруг рассказываю вам о своей девушке, но — еще раз прошу вас — извините, счастье переполняет меня, и я просто не смог удержаться. А поскольку у меня нет здесь знакомых, которым я мог бы довериться…»
Он говорил и говорил. А я грустно поглядел на него — фруктовое пирожное, которое я как раз откусил, пришлось мне совсем не по вкусу — и сказал прямо в его раскрасневшееся лицо: «Я рад, что кажусь вам достойным вашего доверия, но огорчен сказанным вами. И вы сами — не будь так возбуждены — несомненно почувствовали бы, насколько неуместно рассказывать о любящей девушке человеку, сидящему в одиночестве с рюмкой спиртного».
Услышав эти слова, он рывком опустился на стул и откинулся на спинку, безвольно свесив руки. Но потом, согнув их, он уперся локтями в спинку стула и начал говорить довольно громко, но как бы про себя: «Мы были в комнате совсем одни — я и Аннерль, — и я ее целовал — целовал — я ее целовал — ее губы, ее уши, ее плечи».
Несколько мужчин, стоявших поблизости, решили, что мы с ним оживленно беседуем, и, зевая, подошли к нашему столику. Поэтому я встал и громко сказал: «Хорошо, раз вы настаиваете, я пойду, но сейчас глупо идти пешком на холм Лаврентия, так как еще холодно, а поскольку к тому же и выпал снег, то на улице скользко, как на катке. Но раз вы настаиваете, я пойду с вами».
Сначала он уставился на меня и от удивления даже открыл рот: губы у него были толстые, яркие и влажные. Но потом, заметив мужчин, уже вплотную приблизившихся к нам, он засмеялся, встал со стула и сказал: «О нет, холодный воздух сейчас будет нам весьма кстати, наше платье пропиталось духотой и табачным дымом, к тому же я, вероятно, слегка опьянел, хотя и выпил совсем немного, — да, мы простимся и пойдем».
Мы направились к хозяйке дома, и когда он поцеловал ей руку, она сказала:
— Я на самом деле очень рада, что ваше лицо сегодня сияет от счастья, потому что обычно вид у вас очень серьезный и даже скучающий.
Ее доброта тронула его, и он еще раз поцеловал ее руку; в ответ она улыбнулась.
В прихожей стояла горничная, которой мы до того не видели. Она помогла нам надеть пальто и взяла со стола небольшую лампу, чтобы посветить нам на лестнице. Да, эта девушка была очень хороша собой. Шея ее была обнажена, ее обвивала лишь тоненькая бархотка под самым подбородком, а угадывающееся под просторным платьем тело красиво выгибалось, когда она спускалась перед нами по лестнице, освещая лампой ступеньки. Щеки ее рдели румянцем от выпитого вина, а губы были полуоткрыты.
Внизу она поставила лампу на ступеньку, слегка пошатываясь, шагнула к моему новому знакомцу, обвила его шею руками, впилась в него поцелуем и так застыла. Только когда я догадался сунуть ей в руку монетку, она медленно, как бы сонно, разжала объятия, так же медленно отперла входную дверь и выпустила нас в ночную темь.
Над пустынной, равномерно освещенной улицей висела огромная луна на покрытом легкими облачками и потому казавшемся еще более просторным небе. Земля была запорошена свежим снегом. Ноги скользили и разъезжались, так что идти приходилось мелкими шагами.
Едва оказавшись на улице, я вдруг ни с того ни с сего развеселился. Стал почему-то высоко задирать ноги, так что они забавно потрескивали в суставах, потом выкрикивал какое-то имя, словно вслед свернувшему за угол приятелю, прыгал, подбрасывая в воздух и ловя свою шляпу, как бы рисуясь своей ловкостью.
Но мой знакомец как ни в чем не бывало шагал рядом, глядя под ноги и не говоря ни слова.
Это меня удивило, ибо я ожидал, что от радости он начнет безумствовать, как только избавится от зрителей. Я поутих. И едва только собрался ободряюще хлопнуть его по спине, как меня охватил стыд, я довольно неуклюже отдернул уже занесенную руку. За ненадобностью я сунул ее в карман пальто.
Так мы с ним и шли в молчании. Я прислушивался к звуку наших шагов и никак не мог понять, почему мне не удается подладиться к его походке. Это меня немного заняло. Луна светила вовсю, видно было, как днем. Там и сям из окон высовывались люди, наблюдая за нами.
Когда мы дошли до улицы Фердинанда, я заметил, что мой знакомец стал напевать какую-то мелодию: пел очень тихо, но я услышал. Его поведение показалось мне оскорбительным. Почему он со мной не разговаривает? Если я ему не нужен, почему он прицепился ко мне? Я с досадой вспомнил о прекрасных пирожных, которые из-за него пришлось оставить на столике. Вспомнился мне и бенедиктин, и я немного повеселел, даже, можно сказать, развеселился. Я упер руки в боки и вообразил, будто я один и просто вышел прогуляться. Я был в гостях, там спас от постыдной сцены одного неблагодарного молодого человека и теперь гуляю при лунном свете. Весь день — в конторе, вечером — в гостях, ночью — прогулка по улице, все в меру. Абсолютно естественный образ жизни!