«Что ж, мы оба правы, и чтобы не убеждаться в этом окончательно и бесповоротно, не лучше ли будет отправиться домой — каждому поодиночке?»
В назидание наездникам[9]
Если подумать, ничто не должно соблазнять вас жаждать победы в скачках. Слава лучшего наездника страны обуревает вас с первыми звуками оркестра столь непомерной гордыней, что наутро неизбежен острый приступ раскаяния.
От зависти соперников, людей хитрых и весьма влиятельных, вам должно быть почти физически больно в узком финишном створе, куда вы врываетесь после привольного простора скакового поля, на котором так быстро оказались в гордом одиночестве, если не считать нескольких отставших седоков, что, прильнув к гривам лошадей, крохотными точками где-то позади вас тоже мчались к краю горизонта.
Многие из ваших друзей спешат забрать свой выигрыш и едва успевают крикнуть вам от далеких окошек букмекеров свое торопливое «ура»; лучшие же из них поставили вовсе не на вашу лошадь, ибо не хотели в случае проигрыша на вас сердиться, а теперь, поскольку ваша лошадь пришла первой, в досаде отворачиваются, когда вы гарцуете мимо, и предпочитают рассеянно оглядывать ряды трибун.
Конкуренты позади вас, надменно держась в седле, стараются не замечать виновника постигшей их неудачи и этой необъяснимой, чудовищной несправедливости; они напускают на себя бодрый вид, словно настоящие скачки еще впереди, а эта, прошедшая, только так, пустяки и детские шалости.
Многие из дам находят победителя смешным, уж больно он пыжится, а самому-то явно не по себе от нескончаемых рукопожатий, приветствий, от необходимости то и дело кланяться и кому-то махать рукой, в то время как побежденные, сурово сомкнув уста, легонько похлопывают по шеям своих разгоряченных, похрапывающих лошадей.
Вдобавок ко всему с помутневшего неба начинает сеять противный мелкий дождь.
Окно на улицу[10]
Кто живет одиноко и все же тоскует порой по общности, кто в череде перемен погоды, времени суток, служебных дел и тому подобных неурядиц мечтает просто увидеть хоть чью-то руку, на которую можно опереться, — тому долго не протянуть, если нет у него окна с видом на улицу. Ибо, будь он и вовсе конченый человек, ничего уже не ждущий от жизни, но если он просто так, от усталости, подойдет к своему подоконнику, рассеянно ширяя глазами между пешеходами и небом, и совсем не хочет глядеть вниз, даже голову слегка откинул, — все равно его властно притянет усердие трудяг-лошадей, вереница экипажей, уличный шум, а вместе с этим, в конце концов, и весь будничный и слитный удел человеческий.
Желание стать индейцем[11]
Стать бы индейцем, прямо сейчас, и на полном скаку, упруго сжимаясь под встречным ветром, помчаться на лихом коне, дрожью тела ощущая содрогание почвы, покуда не выпростаешь ноги из стремян, которых, впрочем, и нет вовсе, покуда не бросишь поводья, которых, впрочем, тоже нет, и вот ты уже летишь, не видя под собой земли, только слившуюся в сплошной ковер зеленую гладь, и нет уже перед тобой конской головы и шеи.
Из сборника «Сельский врач»
Сельский врач[12]
Я был в крайнем затруднении; надо было срочно выезжать; в деревне за десять миль ждал меня тяжелобольной; на всем пространстве между ним и мною мела непроглядная вьюга; у меня имелась повозка, легкая, на высоких колесах, как раз то, что нужно для наших сельских дорог; запахнувшись в шубу, с саквояжиком в руке, я стоял среди двора, готовый ехать; но лошади, лошади у меня не было! Моя собственная лошадка, не выдержав тягот и лишений этой суровой зимы, околела прошлой ночью; служанка бросилась в деревню поискать, не даст ли мне кто коня; безнадежная попытка, как я и предвидел, — и все гуще заносимый снегом и все больше цепенея в неподвижности, я бесцельно стоял и ждал. Но вот и служанка, одна; она еще в воротах помахала мне фонарем; ну еще бы, сейчас да в такую дорогу разве кто одолжит мне лошадь! Я еще раз прошелся по двору, но так ничего и не придумал; озабоченный, я по рассеянности толкнул ногой шаткую дверцу, ведущую в заброшенный свиной хлев. Она открылась и захлопала на петлях. Из хлева понесло теплом и словно бы лошадиным духом. Тусклый фонарь качался на веревке, подвешенной к потолку. В низеньком чуланчике, согнувшись в три погибели, сидел какой-то дюжий малый, он повернулся и уставил на меня свои голубые глаза.
— Прикажете запрягать? — спросил он, выползая на четвереньках.
Я не знал, что ответить, и только нагнулся поглядеть, нет ли там еще чего. Служанка стояла рядом.
— Богачу и невдомек, что у него припасено в хозяйстве, — сказала она, и оба мы засмеялись.
— Э-гей, Братец, э-гей, Сестричка! — крикнул конюх, и два могучих коня, прижав ноги к брюху и клоня точеные головы, как это делают верблюды, играя крутыми боками, едва-едва друг за дружкой протиснулись в дверной проем. И сразу же выпрямились на высоких ногах; от их лоснящейся шерсти валил густой пар.
— Помоги ему, — сказал я, и услужливая девушка поспешила подать конюху сбрую.
Но едва она подошла, как он обхватил ее и прижался лицом к ее лицу. Девушка вскрикнула и бросилась ко мне; на щеке ее красными рубцами отпечатались два ряда зубов.
— Ах, скотина! — крикнул я в ярости. — Кнута захотел?
И тут же спохватился, что этот человек мне совсем незнаком, что я не знаю, откуда он взялся, и что он сам вызвался мне помочь, когда все другие отказались. Словно угадав мои мысли, конюх пропустил угрозу мимо ушей и, все еще занятый лошадьми, на мгновение обернулся ко мне.
— Садитесь, — сказал он; и в самом деле, все готово.
На такой отличной упряжке, как я замечаю, мне еще не приходилось выезжать, и я охотно сажусь.
— Править буду я сам, ты не знаешь дороги, — заявляю я.
— А как же, я и не поеду с вами, — говорит он, — останусь с Розой.
— Нет! — вскричала Роза и в страшном предчувствии своей неотвратимой участи кинулась в дом; я слышу, как бренчит цепочка, которой она закладывает дверь, слышу, как щелкает замок; вижу, как, скрываясь от погони, она тушит огонь в прихожей, а затем и в других комнатах.
— Ты едешь со мной, — говорю я конюху, — или я откажусь от поездки, как она ни нужна. Уж не вообразил ли ты, что я отдам девушку в уплату за услугу?
— Эй, залетные! — крикнул он, хлопнув в ладоши, и повозку помчало, как несет щепку быстрым течением; я еще слышу, как дверь дома трещит и рассыпается под ударами конюха, и тут равномерный пронзительный свист оглушает все мои чувства, наполняя глаза и уши. Но это длится лишь мгновение; не успеваю оглянуться, как я уже у цели, словно ворота моей усадьбы открываются прямо во двор больного; лошади стоят смирно; вьюга утихла; светит луна; отец и мать больного выходят мне навстречу; за ними бежит его сестра; меня чуть ли не на руках выносят из повозки; я не понимаю их сбивчивых объяснений; в комнате больного нечем дышать; щелястая печь дымит; я решаю открыть окно, но сперва хочу осмотреть больного. Это худенький мальчик, без рубашки, температура нормальная, не высокая и не низкая, глаза пустые, он высовывается из-под пуховой перинки, обнимает меня за шею и шепчет на ухо:
— Доктор, позволь мне умереть.
Я оглядываюсь; никто этого не слышал; родители стоят молча, понурясь и ждут моего приговора; сестра принесла стул для саквояжика. Я открываю его и роюсь в инструментах; мальчик поминутно тянется ко мне рукой с кровати, напоминая о своей просьбе; я беру пинцет, проверяю его при свете свечи и кладу обратно. «Да, — думаю я в кощунственном исступлении, — именно в таких случаях приходят на помощь боги, они посылают нужную тебе лошадь, а заодно впопыхах вторую, и уже без всякой нужды разоряются на конюха…» И только тут вспоминаю Розу; что делать, как спасти ее, как вытащить из-под этого конюха — в десяти милях от дома, с лошадьми, в которых сам черт вселился? С лошадьми, которые каким-то образом ослабили постромки, а теперь неведомо как распахнули снаружи окна; обе просунули головы в комнату и, невзирая на переполох во всем семействе, разглядывают больного. «Сейчас же еду домой», — решаю я, словно лошади меня зовут, но позволяю сестре больного, которой кажется, что я оглушен духотой, снять с меня шубу. Передо мной ставят стаканчик рому, старик треплет меня по плечу — столь великая жертва дает ему право на фамильярность. Я качаю головой; от предстоящего разговора с этим утлым старичком меня заранее мутит; только поэтому предпочитаю я не пить. Мать стоит у постели и манит меня; я послушно прикладываю голову к груди больного, — между тем как одна из лошадей звонко ржет, задрав морду к потолку, — и мальчик вздрагивает от прикосновения моей мокрой бороды. Все так, как я и предвидел: мальчик здоров, разве что слегка малокровен, заботливая мамаша чересчур усердно накачивает его кофе; тем не менее он здоров, следовало бы тумаком гнать его из постели. Но я не берусь никого воспитывать, пусть валяется! Я назначен сюда районными властями и честно тружусь, можно даже сказать — через край. Хоть мне платят гроши, я охотно, не щадя себя, помогаю бедным. А тут еще забота о Розе, мальчик, пожалуй, прав, да и мне впору умереть. Что мне делать здесь этой нескончаемой зимой?! Лошадь моя пала, и никто в деревне не одолжит мне свою. Приходится в свинарнике добывать себе упряжку; не подвернись мне эти лошади, я поскакал бы на свиньях. Вот как обстоит дело! Я киваю семейству. Они не знают о моих горестях, а расскажи им — не поверят. Рецепты выписывать нетрудно, трудно сговориться с людьми. Что ж, пора кончать визит, снова меня зря потревожили, ну да мне не привыкать стать, при помощи моего ночного колокольчика меня терзает вся округа, а на этот раз пришлось поступиться даже Розой, этой милой девушкой, — сколько лет она у меня в доме, а я ее едва замечал, — нет, эта жертва чересчур велика, и я пускаю в ход самые изощренные доводы, чтобы как-то себя урезонить и не наброситься на людей, которые при всем желании не могут вернуть мне Розу. Но когда я захлопываю саквояжик и кивком прошу подать мне шубу, между тем как семейство стоит и ждет — отец обнюхивает стаканчик рома, он все еще держит его в руке, мать, по-видимому глубоко разочарованная, — но чего, собственно, хотят эти люди? — со слезами на глазах кусает губы, а сестра помахивает полотенцем, насквозь пропитанным кровью, — у меня возникает сомнение, а не болен ли в самом деле мальчик? Я подхожу, он улыбается мне навстречу, словно я несу ему крепчайшего бульону, — ах, а теперь заржали обе лошади, возможно, они призваны свыше наставить меня при осмотре больного, — и тут я вижу: мальчик действительно болен. На правом боку, в области бедра, у него открытая рана в ладонь величиной. Отливая всеми оттенками розового, темная в глубине и постепенно светлея к краям, с мелко-пупырчатой тканью и неравномерными сгустками крови, она зияет, как рудничный карьер. Но это лишь на расстоянии. Вблизи я вижу, что у больного осложнение. Тут такое творится, что только руками разведешь. Черви длиной и толщиной в мизинец, розовые, да еще и вымазанные в крови, копошатся в глубине раны, извиваясь на своих многочисленных ножках и поднимая к свету белые головки. Бедный мальчик, тебе нельзя помочь! Я обнаружил у тебя большую рану; этот пагубный цветок на бедре станет твоей гибелью. Все семейство счастливо, оно видит, что я не бездействую; сестра докладывает это матери, мать — отцу, отец — соседям, видно, как в лучах луны они на цыпочках, балансируя распростертыми руками, тянутся в открытые двери.