В первый день они ехали через высокие горы. Черно-синие каменистые громады острыми клиньями подступали вплотную к путям, и, сколько ни высовывайся из окна, тщетно было разглядеть их вершины; мрачные, узкие, обрывистые долины открывались внезапно и тут же исчезали, так что палец, едва успев показать на них, вновь утыкался в каменную стену; мощные горные потоки, упруго вскидываясь на перекатах, неся в своих кипящих водах тысячи пенистых волн, всей тяжестью рушились под опоры моста, по которому торопился проскочить поезд, и были так близко, что их холодное, влажное дыхание ветерком ужаса обдавало лицо.
Франц Кафка
НОВЕЛЛЫ И ПРИТЧИ
Из сборника «Созерцание»
Дети на дороге[2]
Я слышал, как за садовой решеткой тарахтели телеги, а порой и видел их в слабо колышущиеся просветы листвы. Как звонко потрескивали этим знойным летом их деревянные спицы и дышла! Работники возвращались с полей, они так гоготали, что мне неловко было слушать.
Я сидел на маленьких качелях, отдыхая под деревьями в саду моих родителей.
А за решеткой не унималась жизнь. Дети пробежали мимо и вмиг исчезли; груженные доверху возы с мужчинами и женщинами — кто наверху на снопах, кто сбоку на грядках — отбрасывали тени на цветочные клумбы; а ближе к вечеру я увидел прохаживающегося мужчину с палкой; несколько девушек, гулявших под руку, поклонились ему и почтительно отступили на поросшую травой обочину. А потом в воздух взлетела, словно брызнула, стайка птиц; провожая их глазами, я видел, как они мгновенно взмыли в небо, и мне показалось, что не птицы поднимаются ввысь, а я проваливаюсь вниз. От овладевшей мною слабости я крепко ухватился за веревки и стал покачиваться. Но вот повеяло прохладой, и в небе замигали звезды вместо птиц — я уже раскачивался вовсю.
Ужинаю я при свече. От усталости кладу локти на стол и вяло жую свой бутерброд. Теплый ветер раздувает сквозные занавеси, иногда кто-нибудь, проходя за окном, придерживает их, чтобы лучше меня увидеть и что-то сказать. А тут и свеча гаснет, и в тусклой дымке чадящего фитилька еще некоторое время кружат налетевшие мошки. Если кто-нибудь за окном обращается ко мне с вопросом, я гляжу на него, как глядят на далекие горы или в пустоту, да и мой ответ вряд ли его интересует.
Но если кто влезает в окно и говорит, что все в сборе перед домом, тут уж я со вздохом встаю из-за стола.
— Что ты вздыхаешь? Что случилось? Непоправимая беда? Безысходное горе? Неужто все пропало?
Ничего не пропало. Мы выбегаем из дому.
— Слава Богу! Наконец-то!
— Вечно ты опаздываешь!
— Я опаздываю?
— А то нет?
— Сидел бы дома, раз неохота с нами!
— Значит, пощады не будет?
— Какой пощады? Что ты мелешь?
Мы ныряем в вечерний сумрак. Для нас не существует ни дня, ни ночи. Мы то налетаем друг на друга, и пуговицы наших жилеток скрежещут, как зубы, то мчимся вереницей, держась на равном расстоянии, и дышим огнем, словно звери в джунглях. Будто кирасиры в былых войнах, мы, звонко цокая и высоко поднимая ноги, скачем по улице и с разбегу вырываемся на дорогу. Несколько мальчиков спустились в канаву и, едва исчезнув в тени откоса, уже выстроились, точно чужие, на верхней тропе и оттуда глядят на нас.
— Эй вы, спускайтесь!
— Нет уж, давайте вы сюда!
— Это чтобы нас сбросили под откос? И не подумаем! Нашли дураков!
— Скажи уж прямо, что боишься! Смелей!
— Бояться? Вас? Много на себя берете! И не с такими справлялись!
Мы кидаемся в атаку, но, встретив сильный отпор, падаем или скатываемся в травянистую канаву. Здесь все равномерно прогрето дневным зноем, мы не чувствуем в траве ни тепла, ни холода, а только безмерную усталость.
Стоит повернуться на правый бок и подложить кулак под голову, и тебя смаривает сон. Но ты еще раз пытаешься встряхнуться, вытягиваешь шею и вздергиваешь подбородок — чтобы провалиться в еще более глубокую яму. Потом выбрасываешь руки и слабо взбрыкиваешь ногами, словно готовясь вскочить, — и проваливаешься еще глубже… И кажется, этой игре конца не будет.
Но вот ты уже в самой глубокой яме, тут бы и уснуть по-настоящему, растянуться во всю длину, а главное, выпрямить ноги в коленях, — но сна как не бывало; ты лежишь на спине, точно больной, сдерживая подступающие слезы, и только помаргиваешь, когда кто-то из ребят, прижав локти к бокам, прыгает с откоса на дорогу и его черные подошвы мелькают над тобой в воздухе.
Луна забралась выше; облитая ее сиянием, проехала почтовая карета. Сорвался легкий ветерок, он пробирает и в канаве; где-то невдалеке зашумел лес. Одиночество уже не доставляет удовольствия.
— Эй, где вы?
— Сюда! Сюда!
— Собирайтесь все вместе!
— Что ты прячешься, что за дурацкая фантазия?
— Разве вы не слыхали, почта проехала!
— Как, уже проехала?
— Ну ясно! Когда она проезжала, ты видел третий сон!
— Это я спал? Будет врать!
— Лучше ты помалкивай. Ведь и по лицу видно!
— Что пристал?
— Пошли!
Мы бежим гурьбой, кое-кто держится за руки, приходится закидывать голову как можно выше, так как дорога идет под уклон. Кто-то испустил боевой клич индейцев, ноги сами несут нас в бешеном галопе, ветер подхватывает на каждом прыжке. Ничто не может нас удержать. Мы так разбежались, что, обгоняя друг друга, складываем руки на груди и спокойно озираемся по сторонам.
Останавливаемся мы перед мостиком, переброшенным через бурный ручей; те, кто убежал вперед, вернулись. Вода, омывающая корни и камни, бурлит, точно днем, не верится, что уже поздний вечер. Кое-кому не терпится залезть на перила мостика.
Из-за кустарников в отдалении вынырнул поезд, все купе освещены, окна приспущены. Кое-кто затянул веселую песенку — тут и каждому захочется петь. Мы поем куда быстрее, чем идет поезд, и так как голоса не хватает, помогаем себе руками. Наши голоса звучат вразнобой, и это нам нравится. Когда твой голос сливается с другими, кажется, будто тебя поймали на крючок.
Так мы поем, спиной к лесу, лицом к далеким пассажирам. Взрослые в деревне еще не ложились, матери стелят на ночь.
Пора и по домам. Я целую стоящего рядом, пожимаю две-три ближайшие руки и стремглав бегу назад, пока никто меня не окликнул. На первом же перекрестке, где меня уже никто не увидит, поворачиваю и тропками пускаюсь обратно к лесу. Меня тянет город к югу от нас, о котором в деревне не перестают судачить.
— И люди же там! Представьте, никогда не спят!
— А почему не спят?
— Они не устают!
— А почему не устают?
— Потому что дураки.
— Разве дураки не устают?
— А с чего дуракам уставать?
Разоблаченный проходимец[3]
Наконец-то, часам к десяти, мы с моим спутником — я был с ним едва знаком, но он и сегодня будто невзначай за мной увязался и добрых два часа таскал меня по улицам — подошли к господскому дому, куда я был приглашен провести вечер.
— Ну вот, — сказал я, хлопнув в ладоши в знак того, что мне окончательно пора уходить. Я и до этого делал попытки с ним расстаться, но не такие решительные. Он меня ужасно утомил.
— Торопитесь наверх? — спросил он. Изо рта у него послышался странный звук, будто лязгнули зубы.
— Да! Тороплюсь!
Я был зван в гости, о чем сразу же предупредил, и мне следовало давно уже быть наверху, где меня ждали, а не стоять у ворот, глядя куда-то вбок, мимо ушей моего случайного спутника. А тут мы еще замолчали, словно расположились здесь надолго. Нашему молчанию вторили обступившие нас дома и темнота на всем пространстве от крыш до самых звезд. И только шаги невидимых прохожих, чьи пути-дороги были мне безразличны, и ветер, прижимавшийся к противоположной стороне улицы, и граммофон, надрывавшийся за чьими-то запертыми окнами, распоряжались этой тишиной, словно они от века и навек ее полновластные хозяева.