Однажды, когда я вошел в трактир, мое место, с которого я наблюдал за домом, оказалось занято другим посетителем. Я не решился разглядеть его, я хотел тотчас же в дверях повернуться и уйти. Но посетитель подозвал меня к себе, и оказалось, что он тоже был слугой, которого я, кажется, уже встречал где-то, но никогда с ним не разговаривал.
— Почему ты хотел убежать? Садись и пей! Я заплачу.
И я сел к нему. Он о чем-то меня спрашивал, но я ничего не мог ответить, я даже не понимал вопросов. Поэтому я сказал:
— Может быть, ты жалеешь о том, что пригласил меня, тогда я пойду, — и уже собрался встать.
Но он протянул через стол руку и усадил меня на место.
— Останься, — сказал он, — это был просто экзамен. Тот, кто не ответил на вопросы, — выдержал его.
Мобилизация[47]
Мобилизация, которая часто бывает необходима, поскольку бои на границе никогда не прекращаются, проходит следующим образом.
Поступает приказ, чтобы в определенный день в определенной части города все жители — мужчины, женщины, дети — без исключения не покидали своих квартир. Обычно лишь к середине дня на въезде в эту часть города, где отряд солдат, пеших и конных, ждет уже с рассвета, появляется молодой дворянин, который должен проводить мобилизацию. Это молодой человек, узкоплечий, невысокий, слабый, небрежно одетый, с усталыми глазами, постоянно охваченный беспокойством, как больной ознобом. Не произнося ни слова, он делает знак хлыстом, составляющим все его вооружение; к нему присоединяются несколько солдат, и он заходит в первый дом. Один из солдат, который знает всех жителей этой части города, читает список домочадцев. Обычно все уже на месте, выстроились в ряд в одной из комнат и преданно смотрят в глаза дворянину, словно они уже солдаты. Но бывает и так, что кого-нибудь одного — это всегда мужчина — недосчитываются. Никто не решается произнести какую-нибудь отговорку или даже ложь, все молчат, опустив глаза, едва выдерживая тяжесть приказа, который нарушили в этом доме, однако молчаливое присутствие дворянина удерживает всех на своих местах. Дворянин делает знак, это даже не кивок головой, он лишь прочитывается в его глазах, и двое солдат начинают поиски отсутствующего. Найти его совсем не трудно. Он никогда не прячется за пределами дома, и вовсе не собирается скрываться от мобилизации, он не пришел лишь из страха, но не страх перед службой удерживает его, это боязнь показаться на люди, приказ для него — нечто слишком сильное, настолько сильное, что вызывает страх, и у него нет сил прийти самому. Поэтому он и не убегает, он только прячется, и когда слышит, что дворянин уже в доме, то чаще всего сам выбирается из своего укрытия, крадется к дверям комнаты, где и бывает схвачен выходящими солдатами. Его подводят к аристократу, который берет двумя руками хлыст — он столь слаб, что одной рукой ему не справиться, — и наказывает прятавшегося. Особенно сильной боли он не причиняет и отчасти от усталости, отчасти от отвращения роняет хлыст, а наказанный должен поднять его и подать ему. Только после этого он может встать в ряд с остальными; кстати, он почти наверняка не будет признан годным. Но случается и так, и даже еще чаще, что в доме собирается больше людей, чем значится в списках. Например, появляется какая-нибудь посторонняя девушка, которая не сводит глаз с дворянина, она нездешняя, возможно, из провинции, ее привлекла сюда мобилизация, есть довольно много женщин, которые не могут пропустить чужую мобилизацию — та, что проходит у себя дома, имеет совсем другое значение. И как ни странно, люди не видят ничего зазорного в том, что женщина поддается такому соблазну, наоборот, многие считают, что женщины должны это проделывать — это тот долг, который они должны платить за свой пол.
Протекает это всегда одинаково. Девушка или женщина узнает, что где-то, быть может, очень далеко, у родственников или друзей проходит мобилизация, она просит близких дать ей разрешение на поездку, ей разрешают, отказать невозможно, она надевает лучшее, что у нее есть, она веселее обычного, держится спокойно и приветливо, или равнодушно, как обычно, но за всей этой приветливостью и спокойствием чувствуется недоступность, как будто это совершенно посторонняя женщина, которая теперь возвращается на родину и уже не думает больше ни о чем другом. В семье, где происходит мобилизация, ее встречают совсем иначе, чем обычного гостя, все обхаживают ее, она должна пройти по всем комнатам в доме, высунуться из всех окон, и если она кладет кому-нибудь руку на голову, это значит больше, чем отцовское благословение. Когда же семья выстраивается для мобилизации, она получает самое лучшее место, у дверей, откуда она лучше всего видна дворянину и он лучше всего виден ей. Но такой чести она удостаивается лишь до появления дворянина, после этого она буквально вянет на глазах. Он так же мало обращает на нее внимания, как и на остальных, и даже если взгляд его падает на кого-то из присутствующих, тот не чувствует, что на него смотрят. Этого она не ожидала или, больше того, наверняка ожидала, потому что другого и быть не может, да это и не было ожиданием чего-то иного, что привело ее сюда, это было просто что-то, что уже кончилось. Стыд переполняет ее в той мере, в какой его, возможно, никогда не ощущают наши женщины, ибо только теперь она наконец замечает, что втерлась в чужую мобилизацию, и когда солдат читает список, в котором она не значится, она, дрожа, с согнутой спиной, исчезает за дверью, получая в спину от солдата удар кулаком.
А если там оказался мужчина, который не значится в списках, то он, хоть и не принадлежит к обитателям этого дома, тоже хочет быть мобилизованным вместе с ними. Но это также совершенно безнадежно, постороннего никогда не мобилизуют, ничего подобного никогда не может произойти.
Коршун[48]
Это был коршун, он долбил мне клювом ноги. Башмаки и чулки он уже изорвал, а теперь клевал голые ноги. Долбил неутомимо, потом несколько раз беспокойно облетал вокруг меня и снова продолжал свою работу. Мимо проходил какой-то господин, он минутку наблюдал, потом спросил, почему я это терплю.
— Я же беззащитен, — отозвался я. — Птица прилетела и начала клевать, я, конечно, старался ее отогнать, пытался даже задушить, но ведь такая тварь очень сильна. Коршун уже хотел наброситься на мое лицо, и я предпочел пожертвовать ногами. Сейчас они почти растерзаны.
— Зачем же вам терпеть эту муку? — сказал господин. — Достаточно одного выстрела — и коршуну конец.
— Только и всего? — спросил я. — Может быть, вы застрелите его?
— Охотно, — ответил господин. — Но мне нужно сходить домой и принести ружье. А вы в состоянии потерпеть еще полчаса?
— Ну, не знаю, — ответил я и постоял несколько мгновений неподвижно, словно оцепенев от боли, потом сказал: — Пожалуйста, сходите. Во всяком случае, надо попытаться…
— Хорошо, — согласился господин, — я потороплюсь.
Во время этого разговора коршун спокойно слушал и смотрел то на меня, то на господина. Тут я увидел, что он все понял; он взлетел, потом резко откинулся назад, чтобы сильнее размахнуться, и, словно метальщик копья, глубоко всадил мне в рот свой клюв. Падая навзничь, я почувствовал, что свободен и что в моей крови, залившей все глубины и затопившей все берега, коршун безвозвратно захлебнулся.
Рулевой[49]
— Разве я не рулевой? — воскликнул я.
— Ты? — удивился смуглый рослый человек и провел рукой по глазам, словно желая отогнать какой-то сон.
Я стоял у штурвала, была темная ночь, над моей головой едва светил фонарь, и вот явился этот человек и хотел меня оттолкнуть. И так как я не двинулся с места, он уперся ногою мне в грудь и медленно стал валить меня наземь, а я все еще висел на спицах штурвала и, падая, дергал его во все стороны. Но тут незнакомец схватился за него, выправил, меня же отпихнул прочь. Однако я быстро опомнился, побежал к люку, который вел в помещение команды, и стал кричать: