Мой провожатый покорился неизбежности и с улыбкой, говорившей о сожалении — как его, так и якобы моем, — вытянул руку вдоль каменной ограды и, закрыв глаза, прислонился к ней головой.
Но я не стал провожать его улыбку взглядом — внезапный стыд заставил меня отвернуться. Только по улыбке догадался я, что передо мной самый обыкновенный проходимец, из тех, что обманывают простаков. А ведь я не первый месяц в городе, мне ли не знать эту братию! Я не раз наблюдал, как такой пройдоха вечерами показывается из-за угла, гостеприимно простирая руки, словно трактирщик; как он толчется у афишной тумбы, перед которой вы стали, будто играет в прятки, но уж непременно хоть одним глазком подглядывает за вами; как на перекрестках, где вы невольно теряетесь, он выскакивает точно из-под земли и ждет вас на самом краю тротуара. Уж я-то вижу их насквозь, ведь это были мои первые городские знакомые, встреченные в захудалых харчевнях, и это им я обязан первыми уроками той неуступчивости, которая, как я успел убедиться, присуща всему на земле, так что я уже ощущаю ее и в самом себе. Такой субъект станет против вас и не сдвинется с места, хоть вы давно от него ускользнули и некого больше обманывать. Он не сядет, не ляжет и не упадет наземь, а все будет пялиться на вас, стараясь обмануть и на расстоянии! И у всех у них одни и те же приемы: станут поперек дороги, стараясь отвлечь вас от вашей цели, предлагая взамен для постоя собственную грудь; а когда вы наконец придете в ярость, бросятся к вам с распахнутыми объятиями.
И эти-то надоевшие фокусы я лишь сегодня распознал, до одури навозившись с тем субъектом. Я изо всех сил тер себе кончики пальцев, стараясь стряхнуть этот позор.
А субъект все стоял, прислонясь к стене, по-прежнему полагая себя пройдохой, и довольство собой румянило его щеки.
— Вы разгаданы! — крикнул я и даже легонько хлопнул его по плечу.
А потом взбежал по лестнице, и беспричинно преданные лица слуг в прихожей были для меня приятной неожиданностью. Я смотрел на одного, на другого, пока они снимали с меня пальто и обмахивали мне штиблеты. А потом вздохнул с облегчением и, выпрямившись во весь рост, вошел в гостиную.
Решения[4]
Воспрянуть от уныния и тоски — говорят, такое легко удается даже простым усилием воли. Я заставляю себя оторваться от кресла, обегаю вокруг стола, зажигаю огонь в глазах, напрягаю мускулы лица в энергичном прищуре. Пробиваюсь внутри себя навстречу любому чувству: бурно поприветствую А., когда он сейчас ко мне войдет, стерплю присутствие Б. в моей комнате и, совладав с отвращением и болью, медленно, большими глотками, как микстуру, вберу в себя все, что скажет мне В.
Но даже если я предприму все это, малейший мой промах — а промахов тут не миновать — неизбежно перечеркнет мою затею, не важно, легко ли, трудно ли она мне далась, так что в итоге все снова вернется на круги своя и я сползу к исходной точке.
А посему наилучший совет — принять все как есть, обмякнуть тяжелой, бесформенной массой, и даже если тебя куда-то влечет, не поддаваться, не делать лишних усилий, а просто смотреть на других бездумным взглядом животной твари, не чувствуя даже раскаяния, — короче, все, что осталось в тебе от этой жалкой, призрачной жизни, придавить своей же бестрепетной ладонью, то есть еще больше усугубить свой и без того почти замогильный покой и ничего, кроме этого покоя, себе не оставить.
Характерное движение для такого состояния души — медленно провести мизинцем по надбровьям.
Рассеянным взором[5]
Что же прикажете делать в эти весенние дни, которые наступают теперь так быстро? Сегодня с утра небо хмурилось, но стоит сейчас подойти к окну, и ты невольно замрешь, пораженный, прильнув щекой к оконной ручке.
Там, внизу, ты увидишь отсвет теплого, уже, правда, заходящего солнца на ребячливом лице девчушки, что шагает по двору и как раз оглянулась, а еще увидишь тень мужчины, что идет вслед за ней и вот-вот нагонит.
Но вот мужчина прошел, и ничто больше не омрачает светлый лик ребенка.
По дороге домой[6]
Какой, однако, силой убеждения напоен воздух после грозы! Мне мерещатся какие-то мои заслуги, меня одолевает сознание собственной важности, и я даже не слишком сопротивляюсь этому чувству.
Я вышагиваю степенно, и к мерному ритму моих шагов подлаживается тротуар, улочка, весь квартал. Я тут по праву в ответе за все — за каждый стук в дверь или кулаком по столу, за все хмельные застольные тосты, за соития любовных пар в их постелях, на лесах новостроек, в укромной тьме переулков, вжавшись в стены домов, на оттоманках борделей.
Я соизмеряю свое прошлое со своим будущим, нахожу и то и другое превосходным, ничему не могу отдать предпочтение и если что и готов порицать, так только несправедливость судьбы, столь щедрой ко мне во всех милостях.
Но, едва войдя в комнату, я вдруг становлюсь странно задумчив — не потому, что, поднимаясь по лестнице, нашел достойный повод для раздумий. И не много проку оттого, что я настежь распахиваю окно, а где-то в парке все еще играет музыка.
Пассажир[7]
Я стою на площадке электрического трамвая — в совершенной неуверенности относительно моего места в этом мире, в этом городе, в моей семье. Даже приблизительно не мог бы я указать, какие мои притязания хоть в каком-нибудь направлении можно счесть обоснованными. И уж вовсе не сумел бы я объяснить, по какому праву стою сейчас на этой вот площадке, уцепившись за петлю, влекомый неведомо куда движением вагона, а люди на улице расступаются, давая трамваю дорогу, либо просто тихо идут по тротуарам или мирно разглядывают витрины. Никто, правда, и не требует от меня объяснений, но это не важно.
Трамвай приближается к остановке, девушка встала у двери, готовясь сойти. Я вижу ее до того отчетливо, будто только что всю ощупал. Одета она в черное, складки юбки почти недвижны, на ней тугая блузка с белым, в мелкую петельку, кружевным воротничком, левой рукой она оперлась о стену, в правой держит зонтик, уткнув его во вторую ступеньку сверху. Лицо смуглое, нос, поначалу тонкий и прямой, заканчивается плотной округлой шишечкой. У нее густые каштановые волосы, несколько волосков строптиво закручиваются кудряшками над правым виском. Маленькое ушко аккуратно прильнуло к головке, но, поскольку я стою совсем рядом, я вижу всю тыльную сторону правой мочки и тень на ушной раковине.
Я тогда спросил себя: как это устроено, что она сама себе не изумляется, плотно сомкнула губы и ни о чем таком не спросит?
Отказ[8]
Когда, повстречав красивую девушку, я прошу ее: «Будь так добра, пойдем со мной!» — а она молча проходит мимо, этим она как бы говорит:
«Ты не герцог с победно-звонкой фамилией, не широкоплечий американец с осанкой индейца, с дивным разлетом твердо посаженных глаз, со смуглой кожей, омытой ветрами саванн и водами рек, бегущих к саваннам, ты не странствовал к Великим озерам и по ним, таинственным, далеким, раскинувшимся неведомо где. Так с какой стати, скажи на милость, мне, красивой девушке, с тобой идти?»
«Но ты забываешь — тебя тоже не катит по переулку плавно покачивающийся автомобиль, и что-то я не вижу затянутых в парадные костюмы кавалеров твоей свиты, что, благоговейно осыпая тебя хвалами и почестями, следуют за своей госпожой строгим почтительным полукругом; твои груди аккуратно упрятаны под корсетом, но твои ноги и бедра с лихвой вознаграждают тело за эту вынужденную стесненность; на тебе плиссированное платье из тафты, какие, спору нет, весьма радовали нас еще прошлой осенью, но сейчас, в такой-то старомодной хламиде, чему ты улыбаешься?»