Конечно, это всё сброд, мелкая нечисть: догнивающая шелуха, недоноски, выкидыши… Это нижний этаж природы, подвал, склад матерьяла. Настоящий дух сюда и не заглянет. Изредка только — совсем изредка! — мелькнет в тумане лицо, явно живое, с испуганными широкими глазами, — скорее, скорее прочь отсюда…
Покойница лежала[132]
Покойница лежала в гробу и бормотала:
— Послушайте, это свинство! Уже восемь часов как я умерла, а никто и не подумает мне помочь. Почему-то решили: раз умерла, значит кончено. А ведь это только моя слабость: согласилась умереть — оттого и умерла. Но могла же и не согласиться…
Все зависит от желанья, не правда ли? Врач говорил: к вечеру кончится. А я думаю: шалишь, дотяну до утра. Вы знаете, утром должна была дочка приехать. И что же вы думаете? Захотела и дотянула. Факт. Может доктор заверить. Конечно, это было не так-то легко. Дыхания не хватает, а я вот дышу. Сердце останавливается, а я на него: цыц, нечего тебе, работай, работай! Дочка приехала, только тогда согласилась. Уж очень, знаете, крутило в спине, почки, по-видимому, больно, не выдержать. Черт с вами, думаю, пускай уж. Сдуру, конечно. Умерла, сперва хорошо: болеть перестало, спокойно. А потом спохватилась: что ж это я? Что же теперь? Ведь теперь похоронят, сгнию — и конец! Дернулась на попятную — не тут-то было, сил не хватает. Даже захотеть уже не могу. Если бы могла захотеть, тогда все в порядке: сперва захотела немного, дальше — сильнее, еще сильнее, одно на другое, наворачивается, смотришь, и встала. А так лежишь, как чурбан, и делают с тобой, что угодно, пользуются. И главное, смотрят все, как будто так и должно быть. Умерла — и пускай. А ведь смерть — это только болезнь, поймите же, наконец, — только болезнь! Дальнейший этап болезни: тяжелый, согласна, но ведь только этап. Зачем же складывать руки? Распустили нюни, толкутся, а помощи никакой. Хотеть надо! Захотели бы, как следует, хорошенько, вместе со мной, тогда бы и вышло. Я-то хочу: вы не смотрите, что лежу, как институтка, ручки сложила. Только снаружи такая покорная, а внутри, в самой глубине, по-прежнему, ни на минуту не прерываясь: встать, встать, встать! Вся похолодела, в голове пустота, но это, как натянутая жила от затылка до пяток, — встать! Хоть бы кто-нибудь пожалел и помог. Ну, вот вы, скажем. Человек молодой и здоровый, все что требуется. Неужели так и уйдете? Бросите — пускай догнивает? Хоть попробуйте, хоть немножко. И скорее, скорее! Через пару часов разлагаться начну, тогда трудно будет. Отнесут, похоронят, и уже ничем не поможешь.
Я ответил, стараясь быть по возможности вежливым:
— Поверьте, сударыня, мне вас искренне жаль. Ваше положение, конечно, ужасно. Труп, покойник! Хуже проказы, я вполне понимаю. С другой стороны, я готов разделить ваше мнение, что все зависит только от воли. Раз вы могли отодвинуть смерть хоть на пару часов (как вы правдиво описываете), значит, в ваших силах было и совершенно от нее отказаться. Труднее, но, по существу, то же самое. А если бы вам вовремя еще со стороны помогли… Может быть, и удалось вам удержаться от этого неосторожного шага. Умереть — шаг ответственный, вы должны согласиться. И не обдумав основательно всех последствий, вы поступили, сударыня, опрометчиво. Поправить теперь гораздо труднее. Дело, конечно, не безнадежное, попробовать можно бы. Но — вы забываете риск. И от прокаженного сторонятся, боясь заразиться, а труп… Связываться нет ни у кого ни малейшей охоты. Это естественно. А тем более я. Ну, кто я такой? Просто знакомый, зашел отдать долг. Даже не родственник. Если бы я был вашим мужем или, скажем, любовником… Или уж очень любил бы вас… Тогда еще можно попробовать. Либо вылезти вместе, либо обоим в болото… Но для этого надо быть влюбленным, героем, святым… я не знаю уж кем. Вы подумайте только, что вы мне предлагаете. Я должен настолько отдаться жалости к вам, соучастию, чтобы целиком в вас войти, слиться с вами; с вами — падалью, гнилью, с тем ужасающим и непонятным, что вы сейчас из себя представляете. Я просто должен стать вами, самому умереть — чтобы потом снова подняться, поднимая вас вместе за собой. О, я отлично знаю, чего вы от меня хотите. Только удастся ли? А что если не я подниму вас, а вы меня… того, засосете? В яму, за вами — благодарю вас покорно. А шанс не такой уж маленький. Каково там у вас, сами, сударыня, знаете. Я еще и не пробовал, только подумал, а уже чувствую: пальцы холодеют и отмирают, тошнота поднимается, голова обморочно пустеет, как будто мозг уходит куда-то, во рту сладкий привкус — мой собственный трупный запах… Нет, знаете ли, и не просите. Может быть, и могу воскресить, да не хочу. Не стану и пробовать. Боюсь вас, сударыня, просто боюсь. Идите подальше, зароют — отлично, с глаз долой… Вы смеетесь? Настанет, говорите, и моя очередь? И тогда и мне никто не поможет, как я вам?.. Что же, то — после; а сейчас хоть немножко еще подышать, отдалить… Проваливайте, проваливайте, сударыня, ну вас совсем…
Я разволновался; покойница же, напротив, лежала благонравно и тихо, даже бормотать перестала. Глядела на меня тупо-покорно. Впрочем, что же ей еще оставалось в ее положении?
Рай[133]
Многие думают, что рай — это яблоня с золотыми яблоками, ангелы, райские птицы. Какое невежество! Рай — это потрепанный извозчичий экипаж. Поднят верх, на козлах — извозчик. Мне семнадцать лет, моей соседке шестнадцать. Моя правая рука — в перчатке — обнимает соседку (на извозчике можно, не нарушая приличий). Моя левая рука — без перчатки — в ее муфте. И в той же муфте еще две руки, тоже без перчаток (кажется, нельзя, не нарушая приличий). В дюйме от моей щеки — щека соседки. Прядь волос соседки щекочет мой висок и ухо. Это известно и мне, и ей.
Снаружи что-то идет — вероятно, что снег, возможно, что дождь. Извозчик, по-видимому, едет куда-то. Надо сидеть осторожно, не двигаясь, и надо дышать — главное, не забыть, что надо дышать, а то задохнешься.
Вот каков рай. Умрем — так и поедем.
После восьми часов вечера[134]
После восьми выступают: луна, соловьи и — прочее.
В аллеях целуются. Бог смотрит сквозь пальцы: «Пусть себе».
Но однажды задумался Бог: «Что их там носит?». Богу несложно: прочь бороду, фуражка с гербом — и зашагал по бульвару гимназистом Колей.
И случилося (долго ли?): скамья, на ней — пронзенное сердце. Гимназист Коля, гимназистка Оля — «Ах!» — и поцеловались.
К десяти был уже дома Бог. Уже ангел тащил с него сапоги.
— А знаешь, брат ангел? Наш рай не того. Пташки и яблочки, а этого нет — Оли. Надо реформочку, брат, или вообще как-то учесть. Проработать немного — такое получишь, что ух!
Берется машинка: плоская, гладкая, черная. Внутри — механизмик. Снаружи — крючок и дырочка.
Передернуть: щелк — и готово. Большой палец правой руки — на крючок. Дырочку — в рот. На язык — дырочка, как обсосанный леденец. Вкус — холодный, немного соленый. Нажимать крючок — поддается, натянет пружинку. Еще и еще чуть-чуть.
— Лампа горит. Не потушить ли? А пусть ее!
Раз, трах! Неожиданно палкою в зубы. Через зубы по нёбу, в затылок. Острою палкою, колом. Больно?
— Больно. Но — проходит. Теплота в голове.
Лампа понемножечку набок. Стол почему-то наверх. И в мозгу: «На ужин у нас голубцы…». Вот и всё.
После восьми часов вечера бывает еще и такое.
Очнулась она на пятый день после смерти. Давило в висках, мысли кружились. Казалось естественным: бумажными туфлями скользить по могилам. Память туманилась. Как зубная боль сквозь кошмар, висела одна лишь точка — тоска: «Проснуться и жить. Проснуться…».