— Дайте ему место, — кричит Ловелл, отталкивая стоящих сзади.
И снова топор впивается в дверь — Мо напрягает всю свою чудовищную силу. Но когда он вырывает его и снова вскидывает, готовясь к следующему удару, дверь вдруг распахивается, отпертая изнутри. Пять солдат припали на колено, за ними стоят другие — ружья подняты к плечу, штыки примкнуты. Залп — и каждая пуля попадает в цель. Я закружился, раненный в плечо, и, валясь на пол, увидел, как моя кровь брызнула на позолоченную стену. Мо лежал, придавив топор, Большой Райс стоял на четвереньках, обнимая сына. Ловелл тоже упал, но теперь он отползал от двери, а изо рта у него текла кровь. Я приподнялся. Боль в руке стала невыносимой, и я замер. Надо мной и позади меня ругались ослепленные залпом люди, ощупью пробираясь по этому коридору — по затянутому дымом кладбищу. Дверь приемной захлопнулась. Заскрипел замок. И снова все здание содрогнулось: солдаты разом выстрелили из окон по густой толпе снаружи.
— Йестин, да помоги же! — как ребенок, просил Большой Райс.
Сбросив с себя труп, я кое-как добрел до него и упал рядом с ним на колени.
— Мо, сыночек! — звал Большой Райс и плакал. — Иисусе милосердный, спаси моего сына!
— Быстрей! — шепнул я, взглянув на дверь. — Если мы поторопимся, мы успеем вытащить его отсюда. Ты ранен?
— Если дверь опять откроется, они вас в клочки разнесут, — прохрипел Мо. — Я умираю, что вы, не видите? Бросьте меня и спасайтесь сами.
— Ну-ка, держись, — шепнул я, холодея от страха, и подхватил его здоровой рукой. — Вставай, Райс, да побыстрее, ради Бога! Пока дверь закрыта.
В коридоре уже никого не было, кроме трупов и парня по имени Шелл. Он стоял в нише, прижимая к себе пику; его мальчишеское лицо было совсем белым, губы дрожали.
— Выбирайся отсюда, — пробормотал я, когда мы проносили Мо мимо него. Но едва мы добрались до выхода, как мне пришлось отскочить с Мо в сторону — толпа кинулась на новый приступ. С боевым кличем они бежали через вестибюль в коридор, навстречу своей смерти. Дверь приемной вновь распахнулась, и залп за залпом начал косить их ряды, опрокидывая тех, кто пытался подняться. И вдруг я увидел Джорджа Шелла: он бежал на цыпочках, легко перепрыгивая через кучи тел; я увидел, как поднялась его пика, и испуганный вопль мэра Филлипса прорезал шум. Но блеснул выстрел, Шелл зашатался, повернулся и упал на пол, ломая древко пики. Дверь захлопнулась.
Конец. Я понял это на ступенях подъезда. Чартисты, наткнувшись на спрятанных в засаде опытных солдат, не устояли. Площадь быстро пустела, только раненые бились на мостовой да валялось оружие; в дыму раздавались стоны и хрипы. Мы с Большим Райсом, поддерживая умирающего Мо, притаились в подъезде Вестгейта — трое последних в пустом мире. На пороге дома мэра у подножия Стоу-хилла умирал какой-то чартист — Абрахэм Томас, говорили потом; Абрахэм Томас, пославший меня в Лланганидр. И теперь он громким и ясным голосом славил Хартию — не то что Джек Ловелл. Ловелл умер, визжа, как женщина, он корчился на углу Скорняцкой улицы, стуча кулаками по булыжнику. Передо мной на мостовой лежал Айзек Пять Футов Два Дюйма, дробильщик из смены Афрона Мэдока; пуля попала ему в лицо, потому что он был мал ростом, но умер он легко, не так, как его дочка. Мы лежали там, словно в могиле — словно в аду, говорил потом Большой Райс. Позади нас валялись мертвые и раненые, впереди чартисты бежали и падали под пулями солдат. Теперь отстреливался только один человек — одноногий калека, последний герой, отдающий жизнь за дело чартизма.
Идрис Формен умер в поле у перекрестка Пай, рассказывали мне, на руках у братьев Хоуэллсов. Оуэн и Грифф умели орудовать лопатами, и они успели закопать его, еще теплого, хотя рядом рыскали отряды добровольных констеблей и войска из ньюпортских казарм. Погиб и Уилл Бланавон, и в Вербное воскресенье Датил Дженкинс, его невенчанная жена, украсила лавровыми ветками чартистские могилы на кладбище Святого Вульса, хотя тела его так и не нашли. Поговаривали, что он вовсе не умер, а просто решил избавиться от Датил и еще десять лет работал плавильщиком в Риске, но точно я не знаю. Дай Проберт, вожак «шотландских быков», умер с пулей в груди на руках у своих людей в глухом ущелье, вблизи Вонавона; умер и Карадок Оуэн — от пьянства, топя свою трусость в вине «Барабана и обезьяны». А сколько их еще умерло, безымянных, — в полях, под живыми изгородями, в сараях и канавах между Малпасом и Понтипулом, между Ньюбриджем и Блэквудом! Некоторые умерли сразу, другие — через много лет в чужих землях, в далеких тюрьмах, где их морили голодом чужеземцы надсмотрщики. Многие умерли, окруженные друзьями, в вестибюле Вестгейта или на его залитом кровью дворе.
Но Мо умер один.
— Вставай! — крикнул констебль и ударил меня сапогом, чтобы я поторапливался.
— Мой друг умирает, — сказал я, не поднимаясь с колен. — Позвольте мне остаться с ним.
— Вставай! — И он занес надо мной штык.
Я встал, но Райс вышиб из него дух ударом правой по горлу. И тогда они накинулись на нас как саранча — все больше красномундирники, — били нас сапогами, грозили ружьями.
— Мой сын умирает, — говорил Райс. — Пустите меня к нему.
— Вот как? — ответил один из них. — Об этом надо было раньше думать.
— Ты с ним полегче, отец, — сказал Мо, улыбаясь, когда они отогнали нас к стене.
Из приемной вышло десять солдат; бравые молодцы, надо отдать им справедливость. Потом вынесли мэра, раненного в плечо, — кровь хлестала так, словно у него руку оторвало, — и в бедро; он стонал и проклинал всех уэльсцев от Ньюпорта до Кифартфы. Потом вышел лейтенант, смуглый, самоуверенный; уберите отсюда этих негодяев, и побыстрее!
— Господин офицер, — сказал Большой Райс, умоляюще складывая руки. — Вот там лежит мой сын, он умирает. Ради Христа, разрешите мне подойти к нему.
— Заберите его вместе с остальными, — сказал офицер. — И никого к нему не подпускайте. Чтобы к раненым никто не подходил, а мертвые пусть лежат, где лежали. Никого к ним не подпускать, понятно? Черт побери, мы проучим этих грязных уэльсцев!
— О, fy mab, — сказал Райс, — fy machgen, fy machgen Bach dewr![10]
Они стащили Mo вниз и бросили его на булыжник. Он пошевелился еще только один раз — стер пот с лица. И Большой Райс, с острием штыка у живота, смотрел, как он умирает.
Они втолкнули нас во двор конюшни — первых пленников Вестгейта, и туда же приводили остальных. Час проходил за часом, а с вагонеточных дорог до самого перекрестка Пай все вели измученных, павших духом, насквозь промокших людей — и взрослых мужчин и совсем еще мальчишек; многие из них были ранены, и все они молчали, когда солдаты подгоняли их прикладами. Поражение сломило их, и в потухших глазах я читал трагедию моего поколения. Это были жители заводских поселков — Бофорта и Тредигара, Мертера и Доулейса, и они выступили против хозяев, вроде Роберта Томаса Крошей, который правил ими, укрывшись в ненавистных стенах своего кифартфского замка, вроде Бейли, который платил им гроши, чтобы приучить их к повиновению. Неужели не будет конца угнетению? Неужели горе и нищета будут вечным уделом тех, кто томится под игом людей, присвоивших власть?
— Где Фрост? — шептались кругом.
— Улепетывает как заяц в Тредигарский парк, — сказал кто-то. — Играет там в прятки с лесниками. Как не поблагодарить Бога за такого вожака! Недаром он англичанин.
— Ну и что же? Нечего все сваливать на английскую кровь! Разве Зефания Уильямс не уэльсец? Думай, что говоришь! Мы и без того остались в дураках.
— А куда делся Уильям Джонс Часовщик и его пять тысяч молодцов из Понти? Молодцы, нечего сказать! Застряли где-то в Севне, пока мы тут дрались.
— Все солдаты — чартисты, а? — добавил другой, сплюнув. — Все до единого готовы идти на Лондон, так, что ли? А что будет теперь с нами, с нашими женами и ребятами? Винсента морят голодом и избивают в Монмуте? Ему повезло. А нам они покажут Хартию — костру будешь рад, не то что виселице!