Когда женщина носит ребенка с достоинством, как Мари, тело ее прекрасно. Недаром мужчины снимали перед ней шапки, а женщины приседали. А ведь некоторые, вроде миссис Тум-а-Беддо и миссис Пантридж, в такое время совсем распускаются. Смотреть противно, говорила моя мать: волосы завязаны тряпицей, словно у нищей ирландки, грудь почти не прикрыта, а юбки спереди подтянуты веревкой, чтобы легче было носить живот. И невоздержанны на язык — я как-то вечером бог знает чего наслушался от сестры Мо Дженкинса, хотя кому-кому, а ей следовало бы помалкивать. Все в лавке просто со смеху покатывались, когда Датил принялась описывать, как она не подпускает к себе муженька после праздника общества взаимопомощи, а прямо так и спит в пояске целомудрия, — он ведь совсем бешеный, и после десяти кварт ему удержу нет, если не охладить его палкой. Только диву даешься, до чего распускаются некоторые женщины, когда ждут ребенка, а стоит мужчине позволить себе какую-нибудь шуточку, так они первые визг подымают. Слава Богу, женщины вроде Мари выше таких разговоров, как пришлось узнать Афрону Мэдоку дьякону из Суонси, и Карадоку Оуэну.
— Погляди-ка! — сказала Мари, поставив чашку с чаем себе на живот. — У-ух, и брыкливый же сын у тебя будет! Похуже стаффордширского мула.
И, заложив руки за голову, она смеялась, а чашка подрагивала — так сильно брыкался ребенок.
— Ой-ой! — крикнула Мари, когда чай плеснул на блюдечко. — Ну погляди же, Йестин!
— Значит, драчун будет, — сказал я, одеваясь. — Но если родишь девочку, тебе несдобровать. — И я поцеловал ее.
Было пять часов утра и еще темно, а ранние заморозки одели все вокруг белым инеем. Отец работал в ночную смену, и я должен был сменить его в шесть. Мари и Морфид работали теперь под землей — катали вагонетки, и Мари разрешалось приходить на час позже, потому что она была беременна, — спасибо управляющему за его доброту, сказала мать.
— Ну как же! — отозвалась Морфид. — Он с ней обходится по-особому, потому что она у него когда-то работала. Эх, обошлась бы я по-особому с управляющими, которые заставляют работать беременных! А еще ругают испанскую инквизицию. Да его мало сварить в кипящем свинце.
— А почему? — спросил Джетро, усаживаясь завтракать.
Я сказал:
— Не распускала бы ты язык при детях, Морфид!
— Ах вот как? — ответила она. — Ну так позволь мне сказать другое. За какие-то шесть шиллингов она всю неделю катает вагонетки и даже лямки надеть не может — живот мешает. Месяца через три она разрешится прямо на угле. Пора ей оставаться дома, помогать матери.
— Глупости, — ответила мать. — У нее еще много времени.
— С этого дня она больше не работает, — сказал я. — Час назад ребенок шевельнулся, и я не позволю, чтобы она рожала под землей, как ирландка.
— Слава Богу, опомнился, — сказала Морфид.
— Ох-хо-хо, — вздохнула мать. — Времена меняются, ничего не скажешь. Теперь половина уэльсцев рождается под землей — и не становится от этого хуже.
— Да и лучше тоже, — сказала Морфид. — Правильно, Йестин, не пускай ее больше на работу.
— Она брюхата, и ребенок брыкается, чтобы скорее вылезти наружу, да? — спросил Джетро с набитым ртом.
— Ешь и помалкивай, — сказал я.
А Пятая печь треснула во время дутья.
Содрогнувшись, она взревела и ударила еще раз — мы пригнулись к столу, а за окном взметнулось пламя, и капли чугуна забарабанили по кровле. Мы сидели как окаменелые; по лестнице простучали шаги Мари, и, распахнув дверь, она вбежала в комнату, бледная и дрожащая от испуга.
— Господи, да что же это? — прошептала она.
— Треснула печь, — крикнул я и кинулся из дома, на ходу натягивая куртку.
Лощина гудела, как пчелиный улей, от вагонеточной колеи бежали рабочие, и вокруг Пятой печи, где работал отец, уже собралась толпа. Женщины и дети громко плакали, мужчины выкрикивали распоряжения и советы, несколько человек встало к помпе, и по цепочке пошли ведра с водой. Я столкнулся с Шанко Метьюзом — волосы у него дымились.
— Где мой отец? — спросил я.
— В плавильне осталось трое, — крикнул он в ответ. — Беги скорее за управляющим.
— Пусти. — Я оттолкнул его, однако он подставил мне ножку, и я растянулся на земле. Но тут же вскочил, сшиб с ног еще двоих и пробился через толпу к печи.
— Вернись, дурак! — кричал Карадок Оуэн. — Она расселась, того и гляди, рухнет.
Теперь, когда мне никто не мешал, я сорвал с себя куртку, обмотал ею голову и плечи и, спотыкаясь, вошел в жар печи. Она была словно огненный столп: языки пламени с ревом лизали основание шахты, клочья огня взмывали до самой трубы. Из разрушенной плавильни вырывались клубы дыма, завивались вокруг обнажившихся стропил, смешивались с фонтанами пара. Расщепленные балки торчали из развалин под перекошенной кровлей, откуда неслись отрывистые, по-детски пронзительные вопли человека, попавшего в горячие струи пара. Из переполненных изложниц огненными струйками бежал чугун. Шахту снова завалило, давление в печи возросло, и она натужно ревела. Я бросился мимо нее, перепрыгивая через изложницы, и добрался до двери плавильни. Взрыв захлопнул ее, но обуглившееся дерево сразу рассыпалось под нажимом моего плеча, и я, задыхаясь, повалился на пол. Тут, в стороне от раскаленной печи, воздух казался странно прохладным, но огненные пальцы чугуна уже подбирались к стенам и зажигали их. Вопли смолкли, потому что вся вода в ямах испарилась, но там, где стыл чугун, вылившийся из перевернутых ковшей, слышались тихие стоны. Я брел в темноте, шаря перед собой руками. Спотыкаясь об упавшие балки и разбросанные ломы, я пробирался туда, откуда доносился стон, и тут, освещая мне дорогу, вспыхнула подожженная чугуном стена.
— Отец! — крикнул я.
Никто не ответил, но в красном свете пожара я уже различал груды обломков.
Внутренняя стена обрушилась вместе с дымоходом, опрокинув или перевернув ковши у печи. Ломы и другие инструменты валялись там, где их побросали рабочие, вперемешку с куртками, рукавицами и козырьками. Сквозь дыры в кровле я увидел звезды, луну и бегущие по ней белые облачка.
— Отец! — крикнул я и заплакал.
Чугун на полу был серо-черным, и каждый шаг причинял мучительную боль.
— Их там трое, — крикнул от дверей управляющий. — Ты их видишь?
— Отец! — звал я. — Отец!
— Ковши не опрокинуло, Мортимер? — рявкнул мистер Харт.
— Где ты, Йестин? — Это кричал Шанко Метьюз.
— Здесь, — отозвался я. — Принесите факел, да глядите под ноги — ковши перевернуло!
И он вошел. Нет, не управляющий — тот остался у дверей. Высоко держа пылающий факел, подпрыгивая на горячем полу, он пробирался ко мне. Я ударил ногой по лому, чтобы показать, где я. Ругаясь, Шанко добрался до меня, поднял факел еще выше, и вдруг его глаза выпучились.
Тут я увидел у своих ног человеческое лицо — обуглившийся профиль у закопченной стены плавильни, словно высеченный из черного мрамора, — и, нагнувшись, я дотронулся до него. Одна щека была обжигающе горячей. Другая смешалась с металлом, и мои пальцы уперлись в обнажившиеся зубы. Он был мертв, его сжег чугун, но в руке он все еще сжимал лом, словно пастуший посох. Он был мертв, а его ноги по бедра уходили в плавильный ковш — сорок галлонов жидкого чугуна поймали его и, остывая, сжали в вечных объятиях.
— Кровь Христова! — сказал Шанко. — Барни Керриган. — И он отвернулся.
Сглатывая тошноту, я выпрямился; мне было страшно подумать, что я найду вместо отца.
Стены уже пылали вовсю, и сквозняк вытягивал дым через кровлю.
— Сюда! — крикнул Шанко, подпрыгивая.
— Йестин, — сказал мой отец.
Он был зажат под сводами печи — из обвалившихся кирпичей горна торчали только нога и рука, но этот кирпич спас его от чугуна.
— Йестин, — сказал он. Голос его гулко отдавался в тесном склепе.
— Отец! — крикнул я, и мы с Шанко, пригнувшись, начали оттаскивать в сторону балки и кирпич, а в плавильню хлынули люди.