— Я боюсь, Йестин, — сказала она.
— Ради Бога! — крикнул я. — Неужели не нашлось другого времени для таких разговоров?
Тут распахнулась дверь, и в комнату влетела раскрасневшаяся Морфид, волосы у нее растрепались, лицо так и сияло от радости.
— Вот так так! — воскликнула она. — Все требуют новобрачных, а они, оказывается, не могли дождаться ночи. Что случилось?
— Ее расстроил Грифф Хоуэллс, — ответил я. — Завел разговор о политике: дескать, побольше бы свиней и поменьше попов, а ей это не нравится.
— И вовсе не поэтому, — сказала Мари.
— Ну и что тут такого? — осведомилась Морфид. — Мы с Гриффом Хоуэллсом чартисты, только он из крыла моральной силы, а я — из крыла физической, вот оно как. Перерезать глотку всем попам, говорю я, надеть на всех свиней мантии, дать им приходы, и страна вмиг будет спасена. Так чего здесь расстраиваться, девочка? — Она оттащила меня в сторону и звонко шлепнула Мари пониже спины. — Отправляйтесь танцевать, и поживее, а я пока займусь постелями.
Схватив Мари за руку, я увлек ее в толпу. Тогда она была еще совсем ребенком и через минуту, развеселившись, уже шутила с парнями, норовившими поцеловать ее и закружить в танце.
Свадьбу праздновали до самых сумерек. Мало-помалу соседи начали уносить свои столы и стулья, и наша лощина постепенно опустела. Было уже совсем темно, но Зефания Уильямс и его друзья, которых он привел из «Королевского дуба», все еще разговаривали с моим отцом. Повозки уехали. В лощине воцарилась тишина, и мы с Мари рука об руку ушли в горы.
— Чтобы дать им время угомониться и лечь спать, — сказал я.
— И дать им время крепко уснуть, — хихикнула Мари.
Я поцеловал ее в лунном свете и почувствовал, что весь дрожу, — я знал, о чем она думает.
По ее телу пробегал трепет. Как мне забыть этот лунный свет, когда я стоял рядом с моей женой, зная, что она томится так же, как и я?
— Наконец-то мы будем вместе, — шепнул я.
— И ни единой ниточки между нами, — сказала она и снова хихикнула.
— Без грубых шуток! — шепнул я. — Вот мы в постели узнаем, из чего ты сделана; наобещать-то ты умеешь, я знаю.
— Наобещать? — повторила она и так впилась мне в губы, что у меня кровь закипела. — Вот сам увидишь, если только доживешь до утра.
Для женщины, которая заводит такие разговоры, есть только одно место — я схватил ее за руку, и мы припустились вниз по склону в лощину, к нашему дому, чьи окна отсвечивали в голубоватых лучах, а луна, видевшая все это много раз, катилась по коньку крыши, словно круглая тыква.
Накануне нашей свадьбы печи загасили для чистки, но теперь в них всех уже трещали дрова — горновые готовили их к утренней смене. Рука об руку мы крались по лестнице в отведенную для нас комнату, а в доме было темно и очень тихо. К двери моя мать прикрепила букетик подснежников — я засушил их в книге и храню до сих пор. Вокруг была непроглядная тьма, но сквозь щель между занавесками пробивался лунный луч, и покрывало с кисточками, которое мать привезла из Кифартфы, было рассечено голубым мечом.
Когда двое встречаются в комнате ради одного и того же, как не пожалеть о любви в горах! Вся природа в горах влюблена: ветер целует влажными губами, птицы дарят свои песни, листья и ветки — свое движение. И нагота не вызывает смущения, острота познания не пугает, и не надо прятать глаза. Любовь в горах пронизана смехом, которому нет пути в комнату, где посредине — место, чтобы лежать, а на нем — место, куда положить головы, и ты раздеваешься в том углу, а я раздеваюсь в этом…
О любви в четырех стенах хорошо мечтать, но теперь, когда мы дождались этого дня, я предпочел бы горы.
Снаружи в синем мраке что-то пел горновой, а мы раздевались, Мари по одну сторону кровати, я по другую, оба разгоряченные после отчаянного бега, и не знаю, как она, а я еле удерживался от смеха. Я нарочно долго возился с башмаками, искоса поглядывая на нее. После Лланелена Мари совсем забыла о стыде: раздевается, и хоть бы что, только лукаво улыбается. Присела на кровать — иначе не расстегнуть высоких ботинок, и вот они уже аккуратно поставлены рядом; выскользнула из платья, мотнула головой, чтобы распустить волосы, — и за чулки. Падают две нижние юбки — вторая из них фланелевая, — и показался корсет. Стянула чулки, скатала их, чтобы не мялись, сняла кружевные панталоны, сбросила корсет и стоит в рубашке.
— О Господи! — говорю я. — Много еще осталось?
— Задерни плотнее занавеску, — отвечает она, — потому что мне стыдно.
Странные создания женщины, подумал я тогда. Они красивы, когда совсем одеты, и соблазнительны, когда совсем раздеты. Но когда они полуодеты, полураздеты, они сводят с ума, как сводила меня с ума Мари в ночь нашей свадьбы, скрытая тенью около смутно белеющей кровати.
— Йестин! — сказала она, задыхаясь.
Я был с ней от начала времен, неистово целовал ее, терял ее губы, когда она отворачивалась, чтобы вздохнуть, находил их снова, боролся с ней, побеждал и все крепче сжимал в объятиях под хриплое пение горнового. Ни звука, кроме этой песни, ни шороха.
— Пусти же! — сказала она. — Ты что, меня съесть собрался? Нашел себе хлеб с сыром!
— Я не хотел… — сказал я.
— А я хотела, — перебила она. — И это было очень хорошо. А теперь я ложусь. Я — бесстыжая девка, а ты и того хуже. Ну и пусть нас черт заберет. — И, закинув голову, она принялась хохотать.
— Ш-ш-ш, — зашипел я. — Сейчас сюда Морфид явится.
— Ну и что же, будет нас трое! У-ух! Не кровать, а целое море, ты когда-нибудь такую видел? Только тронь меня пальцем, уползу на другую сторону, и ты меня за всю ночь не найдешь.
Да будет благословен брак, когда светит луна и все крутом спят, а влюбленные бодрствуют. Мы стояли в этом лунном луче, словно обнаженные статуи, и целовались, ничего не стыдясь.
— Хоть и апрель, а холодно, — сказала она. — Ну, я ложусь, пока не схватила простуду. — И, вырвавшись из моих рук, она плашмя бросилась на перину, подпрыгнула разок и, перекатившись к краю, села и раскрыла от ужаса рот и глаза: кровать завизжала, залязгала, запела, и пошел такой звон, что, того и гляди, весь Нанти проснется.
— О Господи! — сказал я, холодея.
— Ай! — прошептала Мари. — К ней привязаны арфы. — Она перевесилась через край, чтобы посмотреть, в чем дело, и снова раздался набат.
— Не шевелись! — приказал я, и она замерла без движения, а я стал ощупывать большие медные шары над ее головой.
— Так я и думал! — сказал я. — Уж эта мне дрянь Морфид! Притащила сюда кровать Йоло Милка, чтобы испортить нам первую ночь.
Тут Мари снова принялась хохотать и кататься по всей постели, так что пружины загремели громче прежнего, а меня прошиб пот.
— Лежи смирно! — прикрикнул я. — Сейчас, может, это и смешно, но каково нам придется за завтраком, если все остальные будут знать, как мы баловались ночью.
По-моему, я ничего смешного не сказал, но Мари от смеха ухватилась за живот и прямо посинела: из глаз катятся слезы, а сама аж давится.
Пять колокольчиков, накрепко прикрученных проволокой, снял я с пружин, — колокольчиков вроде тех, которые господа вешают у себя на кухне; а Мари лежала надо мной тихо, как мышка, и, зарывшись в подушку, сжималась в комочек, чтобы удержаться от хохота.
— Погоди до утра, — бормотал я, возясь под кроватью. — Я с Морфид шкуру спущу, и пусть меня потом повесят!
Спать нам не хотелось, да и миловаться тоже, я ведь не из тех, кто занимается этим походя. Я натянул свою ночную рубашку, Мари — свою, а заодно и панталоны, и вели мы себя при этом чинно и спокойно. Мы уже начинали расправлять покрывало, как вдруг Мари побежала к двери.
— Ах ты черт, откуда это здесь взялось? — воскликнула она, снимая записку. — От Морфид, — добавила она, поднося ее к свету.
— Мы ее не заметили, когда вошли, — сказал я. — Читай вслух.
Она прочла:
«Оставайтесь в пустом доме и развеселите старую кроватку, а мы поехали погостить в Гарндирус». Мари улыбнулась и поцеловала меня.