Он был сломан, словно двадцатипятилетнее дерево… Может быть, тогда его охватит легкая тоска — тоска по тому, что он уже не настоящий труп, имеющий анатомию, а труп воображаемый, абстрактный, существующий только в смутных воспоминаниях родственников. Он поймет, что теперь будет подниматься по капиллярам какой-нибудь яблони и однажды будет разбужен проголодавшимся ребенком, который надкусит его осенним утром. Он узнает тогда — и от этого ему сделается грустно, — что утратил гармоническое единство…[270]
Совершенно очевидно, что страх оказаться заточенным в доме между жизнью и смертью, будто в гробу (или, может быть, в памяти), здесь смягчает мысль о том, что человек, утративший индивидуальность, сливается с деревом, символизирующим одновременно и природу, и историю (генеалогическое древо). Вполне логичное умозаключение для юноши, который сразу же после рождения был отчужден от матери и отца, а также от братьев и сестер, появившихся на свет вслед за ним. И не нужно быть великим психоаналитиком, чтобы понять, что этот молодой писатель, оглядываясь назад, в глубине души сознавал, что родители похоронили его заживо в аракатакском доме, что его подлинное «я» погребено в его втором «я», ставшем новой личностью, которую он, как Гамлет, выковал из себя, дабы защититься от своих настоящих чувств к матери и, возможно, от ненависти к Габриэлю Элихио, деспоту, которого он с опозданием признал своим отцом, хотя он, Габито, точно знал, что его настоящим отцом был полковник Николас Маркес, человек, которым восхищались, которого уважали все, кто был с ним знаком, и который был его ангелом-хранителем на протяжении всего его раннего детства. А потом исчез. Далее следует то, что можно воспринимать либо как литературное хвастовство (некую форму удовлетворенности), либо как истинную мудрость (или смирение?), обретенные автором: «Но вся эта пугающая реальность не причиняла ему никакого беспокойства, — напротив, он был счастлив, совсем один, наедине со своим одиночеством»[271].
Рассказ нескладный, но, как ни странно, завораживает, излагается в размашистой, уверенной манере, будто пишет его человек, обладающий не только литературным, но и богатым жизненным опытом, а не какой-то там новичок. А концовка абсолютно в стиле Гарсиа Маркеса:
Смирившись, он бы слушал последние молитвы, последние слова, звучащие на скверной латыни, нечетко повторяемые собравшимися. Ветер кладбищенских костей, наполненный прахом, проникнет в его кости и, может быть, немного рассеет этот запах. Быть может — кто знает?! — неизбежность происходящего заставит его очнуться от летаргического сна. Когда он почувствует, что плавает в собственном поту, в густой вязкой жидкости, вроде той, в которой он плавал до рождения в утробе матери. Тогда, быть может, он станет живым.
Но он уже так смирился со смертью, что, возможно, от смирения и умер[272].
Те, кто читал «Сто лет одиночества», «Осень патриарха» и «Генерал в своем лабиринте», написанные спустя двадцать, двадцать пять и сорок лет, сразу узнают и характерный стиль, и характерные мотивы, и характерные литературные приемы. Это — явная, хотя и весьма спорная (учитывая, что у рассказчика такой мертвенно-болезненный голос), претензия на авторитетность.
22 августа, спустя пару недель после того, как был написан рассказ, в ежедневной рубрике «Город и мир», которую вел в газете El Espectador Эдуардо Саламеа Борда, Маркес прочитал, что автор колонки «охотно познакомится с творчеством новых поэтов и прозаиков, которые неизвестны читателю или остаются в тени в силу того, что их работы не были опубликованы, хотя и заслуживают внимания»[273]. Саламеа Борда, сторонник левых, был одним из наиболее уважаемых журналистов. Гарсиа Маркес послал ему свой рассказ. Две недели спустя, сидя в кафе «Молино», удивленный и обрадованный, он увидел название своего рассказа на странице субботнего приложения. Красный от волнения, он бросился покупать газету, но, как обычно, обнаружил, что ему «не хватает последних пяти сентаво». Он помчался в пансион, кинулся в ноги одному из приятелей, и они пошли за газетой El Espectador за субботу 13 сентября 1947 г. И там на странице 12 был напечатан рассказ Габриэля Гарсиа Маркеса «Третье смирение» с иллюстрацией художника Эрмана Мерино.
Он был в эйфории, полон вдохновения. Через шесть недель, в номере за 25 октября, El Espectador опубликовала еще один его рассказ, «Ева внутри своей кошки», тоже на тему смерти и перевоплощения. Это история о женщине по имени Ева. Одержимая желанием съесть не яблоко, а апельсин, она решает переселиться в тело своей кошки и в результате обнаруживает, по прошествии трех тысяч лет, что она заключена — похоронена — в некоем новом непонятном мире. Ева — красавица, уставшая от мужского внимания; ее собственная физическая привлекательность причиняет ей боль, будто раковая опухоль. Ей кажется, что в ее артериях кишат крошечные насекомые.
Она знала: они пришли из далекого прошлого, и все, кто носил ее фамилию, вынуждены были их терпеть и так же, как она, страдали от них, когда до самого рассвета их одолевала бессонница. Именно из-за этих тварей у всех ее предков было горькое и грустное выражение лица. Они глядели на нее из ушедшей жизни, со старинных портретов, с выражением одинаково мучительной тоски…[274]
В этом замечательном отрывке уже предугадываются основы концепции генеалогического древа романа «Сто лет одиночества» и его упрощенной версии «Дом», замыслы которых вскоре созреют (или, возможно, уже созрели) у молодого писателя.
Буквально через три дня после опубликования этого второго рассказа Маркеса его неожиданный покровитель провозгласил в своей ежедневной рубрике, что на литературной сцене страны появился новый талант — студент-первокурсник, которому еще даже нет двадцати одного года. Саламеа недвусмысленно заявил: «В Габриэле Гарсиа Маркесе мы наблюдаем рождение нового замечательного писателя»[275]. Его похвала окрылила Маркеса, но дала побочный эффект: он еще больше почувствовал себя вправе пренебрегать учебой ради своей всепоглощающей страсти к чтению и писательскому творчеству. Спустя более полувека всемирно известный писатель скажет, что его ранние рассказы «нелогичны и абстрактны, некоторые абсурдны, и ни в одном не выражены реальные чувства»[276], И опять, рассуждая от обратного, можно предположить, что он ненавидел свои стихи и ранние рассказы именно потому, что в них «выражены реальные чувства», и что позже он научится скрывать — но не полностью подавлять — свой юношеский романтизм и эмоциональность, которые обнажали его уязвимые стороны и позже могли выдать его с головой. Также, возможно, именно поэтому он не хотел воздать должное Боготе за то, что там он стал писателем[277].
На рождественские каникулы 1947 г. Гарсиа Маркес остался в Боготе. Проживание в пансионе стоило недешево, но еще больше денег требовалось на обратную дорогу в Сукре. К тому же Мерседес его не замечала, бабушка умерла, а мама вот-вот должна была родить еще одного ребенка. Ну и конечно, он пытался избежать выяснения отношений с отцом, ведь, несмотря на то что экзамены он кое-как сдал, «завалив» лишь два предмета — статистику и демографию, теперь он точно знал, что не станет посвящать свою жизнь юриспруденции. Успех двух первых рассказов навел его на мысль, что, возможно, в жизни для него есть другой путь. И вообще он предпочитал по максимуму использовать свою, быть может временную, независимость.