Тачия взяла на себя роль официального фотографа Гарсиа Маркеса и его друзей и даже сумела добыть для себя журналистский пропуск. Когда ее бывший возлюбленный вышел из самолета в зал ожидания, она бросилась вперед и сделала первый снимок героя-триумфатора, а потом стала фотографировать ликующих колумбийцев, в северной темноте тянувших руки к Гарсиа Маркесу через металлические заграждения аэропорта. Габо и Мерседес поехали в Гранд-отель, где для них сняли роскошный люкс из трех комнат. Там они будут ночевать следующие несколько дней[1062]. Изнуренный, возбужденный, ошеломленный, Гарсиа Маркес лег спать. Потом: «Я вдруг проснулся и вспомнил, что этот самый номер в этой самой гостинице всегда снимают для нобелевских лауреатов. И я подумал: „На этой кровати спали Редьярд Киплинг, Томас Манн, Неруда, Астуриас Фолкнер“. Мне стало страшно, и я в конце концов перелег на диван»[1063].
На следующее утро Гарсиа Маркес завтракал в отеле в огромной компании друзей, представлявших все его прошлое. В их числе были и Кармен Балсельс с Катараином. В таком составе эти люди никогда не собирались вместе. Некоторые даже не знали друг друга, кто-то кого-то, возможно, недолюбливал. Плинт Мендоса сказал, что Гарсиа Маркес в аэропорту приветствовал своих поклонников, как путешествующий тореадор, и каждый день одевался в своем номере тоже как матадор — в окружении друзей. Однажды Гарсиа Маркес вывел Альфонса Фуэнмайора из гостиной этого «люкса для избранных» в спальню и показал ему свою речь: «Взгляни-ка, маэстро, как тебе?» Фуэнмайор прочитал речь с восхищением и сказал, что он наконец-то понял политическую позицию Гарсиа Маркеса. Его друг ответил: «То, что ты прочитал сейчас, это „Сто лет одиночества“ — не больше и не меньше»[1064].
Приближался долгожданный час. «В вестибюле я увидел Габо и Мерседес, — вспоминает Мендоса. — Тихие, спокойные, они мирно беседовали, будто напрочь забыв про церемонию награждения, которая должна была начаться с минуты на минуту. Разговаривали, как тридцать лет назад где-нибудь в Сукре или Маганге в доме тетушки Петры или тети Хуаны субботним вечером»[1065]. Лауреат Нобелевской премии в области литературы должен был выступить с речью в 17:00 в театре шведской литературной академии, расположенной в здании биржи, перед аудиторией из 400 человек, в числе которых были 200 особо приглашенных гостей. На 18:30 был намечен ужин в честь лауреатов в доме секретаря академии.
В пять часов вечера Гарсиа Маркес, одетый в свой традиционный клетчатый пиджак, темные брюки и белую рубашку с красным галстуком в горошек, был представлен собравшимся долговязым Ларсом Гилленстеном, постоянным секретарем академии и известным прозаиком, подготовившим коммюнике о присуждении премии. Гилленстена, говорившего по-шведски, едва было слышно, потому что присутствовавшие на церемонии колумбийские радиокомментаторы орали так, будто комментировали футбольный матч, и Гарсиа Маркесу пришлось жестом попросить их «убавить звук», прежде чем он начал свою речь под названием «Одиночество Латинской Америки». Говорил он напористо, с вызовом, будто читал заклинание. Его речь, сочетание деконструктивного магического реализма и политики, звучала как откровенный выпад против европейцев, не способных или не желающих понять исторические проблемы Латинской Америки и не склонных дать континенту время на то, чтобы развиться, встать на путь прогресса, — время, которое потребовалось самой Европе. В своем выступлении он в очередной раз продемонстрировал свою давнюю неприязнь к «европейцам» (в том числе к североамериканцам), как к капиталистам, так и к коммунистам, навязывавшим свои «схемы» Латинской Америке. Гарсиа Маркес заявил, что эту награду он получил отчасти за свою политическую деятельность, а не только за достижения в литературе. Свое выступление он завершил в 5:35; ему аплодировали несколько минут[1066].
В четверг вечером, 9-го числа, Гарсиа Маркес и Мерседес отправились на ужин с Пальме в загородную резиденцию премьер-министра в Харпсунде. На ужине присутствовали еще одиннадцать гостей, в том числе Даниэла Миттеран, Режи Дебре, шведский дипломат Пьер Шори, писатель Гюнтер Грасс, турецкий поэт-политик Бюлент Эджевит и Артур Лундквист. Шведский министр иностранных дел сказал, что такое приглашение — особая честь, ее редко кто удостаивался прежде. Гарсиа Маркеса много лет назад познакомил с Пальме Франсуа Миттеран в своем доме на Рю-де-Бьевр. Теперь, хоть и абсолютно выдохшийся, он два часа увлеченно беседовал о положении в Центральной Америке, и эта беседа впоследствии поспособствует привлечению президентов шести стран региона Панамского перешейка к участию в так называемом Контадорском мирном процессе[1067].
Все это было лишь закуской перед основным блюдом — Нобелевским фестивалем, состоявшимся 10 декабря: утром репетиция в концертном зале, после обеда само великое событие, в четыре часа вручение Нобелевских премий королем Швеции перед аудиторией из 1700 человек. В тот день Мерседес, «супруга нобелевского лауреата», появилась на обложке колумбийского журнала Carrusel — приложения к газете El Tiempo. В журнале была помещена статья под названием «Габито ждал, пока я вырасту», написанная свояченицей Мерседес Беатрис Лопес де Барча[1068]. Можно представить, как она говорила Мерседес: «Хочешь стереть с лица земли ту статью, что Консуэло Мендоса написала в прошлом году, так дай мне сделать по-настоящему лестное интервью, с лестными фотографиями». Мерседес: «Ладно, только это одно».
Вскоре после обеда герой дня оделся. О ликилики он не переставал говорить с того дня, как узнал о награде. Иногда заявлял, что это дань памяти его деду, полковнику; иногда, менее скромно, — что он хочет почтить свое самое знаменитое творение, полковника Аурелиано Буэндиа. На следующий день газета El Espectador напечатала письмо дона Аристидеса Гомеса Авилеса из Монтерии (Колумбия), который помнил полковника Маркеса и сказал, что тот сроду не показывался на людях в ликилики: он был истинный щеголь и без пиджака даже на улицу никогда не вышел бы, не говоря уж про то, чтобы явиться не при параде на церемонию вручения Нобелевской премии[1069]. В этих дебатах ни разу не был упомянут Габриэль Элихио Гарсиа — человек, который в молодости действительно носил ликилики.
Стокгольм, Гранд-отель, номер люкс 208, 10 декабря 1982 г., три часа дня. Перед отъездом из Парижа Тачия купила для Гарсиа Маркеса термобелье «Дамарт», в котором писатель запечатлен на одной из своих знаменитых фотографий: он стоит в неглиже в окружении друзей-мужчин, одетых в смокинги, которые они взяли напрокат, заплатив по двести крон за каждый. Мерседес вручила каждому по желтой розе, дабы отвести беду — la pava, как говорят по-испански в Карибском регионе, — и помогла вставить цветы в петлицы. «Так, compadre, дай-ка взглянуть…» Потом она организовала фотосессию[1070]. Потом достали ликилики, и это означало, как три дня спустя язвительно заметила Ана Мария Кано из El Espectador, что Гарсиа Маркес прибыл на церемонию «сморщенный, как аккордеон»[1071].
Но все это было позже. А тогда, одетый вызывающе в свой ликилики — попросту говоря, в традиционный наряд латиноамериканцев из низшего класса — с черными ботинками (о ужас!), Гарсиа Маркес приготовился к моменту истины. Его ликилики был такой же мятый, в каких наверняка ходили и никарагуанец Аугусто Сандино, и кубинец Хосе Марти и другие герои Латинской Америки, не говоря уже про Аурелиано Буэндиа. Сверху Гарсиа Маркес надел пальто, чтобы не замерзнуть на северном холоде. «Мы все плотной толпой спустились по лестнице, — вспоминает Плинио Мендоса, — сопровождая Габо на самое памятное торжество в его жизни»[1072]. Дальше Мендоса ведет рассказ в настоящем времени: «На улице лежит снег, всюду фотографы. Шагая рядом с Габо, я вижу, как на мгновение кожа на его лице натянулась. Я чувствую — как у рожденного под знаком Рыб у меня хорошо развито чутье — внезапное напряжение. Цветы, вспышки фотокамер, фигуры в черном, красный ковер: возможно, с ним разговаривают его предки из Гуахиры, похороненные в далеких пустынях. Возможно, они говорят ему, что пышная церемония увенчания славой — это то же самое, что пышная церемония погребения. Что-то подобное происходит, ибо, проталкиваясь сквозь вспышки и фигуры в торжественных нарядах, он бормочет себе под нос: „Черт, будто явился на собственные похороны!“ — и в его тихом голосе я слышу внезапную обеспокоенность и страдальческое удивление»[1073].