Анна сжала губы и закрыла на миг глаза, пытаясь обуздать эмоции, рвущие душу, и Владимир продолжил расспросы денщика, желая разгадать, что за кольцо у нее в руках, и отчего она так открыто показала свои чувства ныне.
— Француз снял его с убитого кирасира, пан Влодзимир, — проговорил Лодзь. — С офицера, как он сказал. Стало быть, тот офицер…, - и он смолк, кивнул на бледную Анну, что поняла только несколько слов из его речи. Что такое — «забитый» по-польски? Раненый…? О Господи, пусть будет «раненый»!
— Полагаю, так и есть, — кивнул Владимир, а потом взглянул на Анну, заметив надежду в ее глазах, устремленных на него. Жестокая правда, которая пойдет ему только на благо. Поддержать в горе — отменный шанс стать ей ближе, чем ныне. Падет столь возводимая преграда, когда истерзанная душа будет стонать молчаливо от потери, что случилась.
— Тот француз снял его с убитого офицера кирасирского полка в ночь после сражения у Бородино.
Вмиг потускнели глаза Анны, и он даже сперва решил, что она вот-вот лишится духа, потянулся к ней.
— Нет, — покачала она головой, и Владимир замер, не понимая, то ли она не верит в услышанное, то ли отвергает его помощь. А потом перевела взгляд на Лодзя, глядящего внимательно на нее снизу вверх, заметила, как покачал головой сочувственно, проговорил ей на польском: «Мне жаль, панна…».
Глухо ударилось о гравий аллеи подъездной кольцо, которое выпало из ставших такими безвольными пальцев, но Анна даже не взглянула на свою потерю. Оно ей было уже не нужно. К чему оно ей ныне? Она желала, чтобы это кольцо с ее именем уберегло Андрея…. К чему оно ей ныне?!
Его светловолосая голова поверх остальных на той службе на Рождество. Его пристальный и внимательный взгляд среди других устремленных на нее на той мазурке, которую Анна танцевала с братом. Его улыбка, чуть трогавшая уголки губ, от которой становилось так тепло на душе. Его руки на ее коже, его губы на ее губах, запах его кожи, его тихий шепот:
— Моя милая… моя девочка… моя милая Анни… Анни…
Калейдоскопом воспоминания перед глазами мелькали. Такие дивные, такие приятные и по-летнему теплые. От счастья, разрывающего грудь, от горячих губ, от сладости поцелуев.
— Нет, — снова покачала головой Анна, отказываясь верить в происходящее. — Нет…
А потом развернулась медленно и пошла по аллее прочь от дома, не обращая внимания ни на оклик Ивана Фомича, ни на зов Лозинского, который зашагал следом за ней. Шла, не обращая внимания на легкую боль от острых камушков гравия, терзающую ступни через тонкую кожу подошвы туфелек. Что значила та боль по сравнению с той, что рвала ныне сердце, сжималась обручами железными вокруг него, мешая дышать полной грудью?
Анна вдруг остановилась, подняла глаза на ветви, шуршащие над головой пожелтевшей листвой, словно пыталась найти что-то в этом переплетении ветвей над аллеей. Хотелось крикнуть вверх, прямо в небо тому, кто вершит судьбы людские, что она не верит. Не верит, ибо разве может быть он так жесток?!
Но только какой-то странный писк сорвался с губ вместо крика, словно ее лишили голоса в том миг, дабы избежать ее обвинений. Обручи все сжимались и сжимались на сердце, поплыло все перед глазами, смешались краски. Мужские пальцы сомкнулись у нее на запястье, и она невольно качнулась назад, желая, чтобы ее утешили, спрятали от горя и боли, что терзали ее.
— Мне очень жаль, — произнес Лозинский мягко, когда она развернулась назад и прижалась лбом к его плечу, борясь с истерикой. Изо всех сил старался, чтобы в голосе прозвучало сочувствие к ее потере. — Мне очень жаль…
На самом деле, разумеется, это было не так. Жалости к убитому не было вовсе. Это судьба, отмерившая тому такой короткий срок жизни. Это только судьба. Каждый идет своим путем, что написан кем-то свыше, и который не под силу переменить человеку. Тем более, этого кирасира он совсем не знал. Для него тот был одной из тех размытых фигур, обезличенных, на поле сражения, когда он рубил и колол без единого сожаления в душе.
А потом Анна вдруг подняла голову, взглянула в лицо Лозинского с каким-то странным выражением в глазах, которое он, как ни пытался, так и не сумел разгадать.
— Мне очень жаль, — повторил он, и она покачала головой.
— Он жив…
— Вы же слышали Лодзя, панна. Кольцо было отнято…
— Он жив! — резко оборвала она его слова, и он был вынужден замолчать, заметив, как блестят ее подозрительно сухие глаза, и как высок ее голос. Надо бы вернуть ее в дом, прежде чем случится истерика. А потом вдруг ударила его в грудь сомкнутыми кулачками, чего он никак не ожидал. — Он жив!
— Да-да, вы правы, — поспешил ответить Лозинский и положил ладонь на ее плечо, сжал, пытаясь успокоить. Но она вдруг снова ударила его в грудь кулаком, уже сильнее, попадая прямо по ранам на груди, задевая его перевязь, отчего вспышка боли пробежалась по покалеченной руке вверх к плечу, заставляя его стиснуть зубы. Владимир сумел ухватить свободной рукой тонкую шею Анны, сжал ее слегка, чтобы вернуть ее в чувство, пока она не потревожила его раны, пока те не стали снова кровить.
— Анна! Анна! — встряхнул он ее, вынуждая взглянуть на себя. А потом крикнул дворовым, стоявшим чуть поодаль от них у подъезда, не решающимся приблизиться к ним. — Принесите воды! Панне дурно!
— Laissez-moi [330], - такой неожиданный холодный и равнодушный тон голоса после тех истеричных выкриков ошеломил Лозинского. Анна смотрела на него ясным взглядом, будто и не было той мимолетной вспышки истерики, что он наблюдал несколько секунд назад. — И уберите руку!
Но Лозинский не так последовал ее приказанию, как бы ей хотелось ныне: медленно скользнул пальцами по ее шее, схватил локон, что спускался на спину, пропустил тот между пальцами в такой мимолетной интимной ласке, намеренно не отводя глаз от ее бледного лица.
— Анна Михайловна! — проговорил женский голос, и от холода, что прозвучал в нем, можно было тут же замерзнуть, настолько ледяным тот был. Анна, вздрогнув, повернулась к Марье Афанасьевне, стоявшей подле них и наблюдающей за ними внимательно, а потом опустила глаза виновато, понимая, что ее застали отнюдь в неподобающем положении для барышни. Откуда взялась эта графиня, мелькнуло в голове Лозинского, будто черт из табакерки выскочила! И так неслышно, незаметно подошла… С любопытством взглянула из-за спины Марьи Афанасьевны ее компаньонка, спешно отвернулась от его взгляда кузина Анны, краснея, что ненароком выдала свое любопытство к происходящему.
Графиня же подняла трость и вынудила Лозинского отступить от Анны на шаг назад, хлопнув полированным деревом по его груди, вынуждая его снова стиснуть зубы от боли, пронзившей тело. Старая ведьма, едва сдержался он. Знает о его ранах, оттого и ударила его, наслаждаясь его болью. Ничего, скоро это выражение исчезнет из ее глаз, скоро заплачет старуха, узнав о смерти своего племянника.
— Tenez vous à l'écart, monsieur lancier! [331] — проговорила графиня, поджимая губы, а Анне только кивнула, призывая знаком встать подле нее, взять под руку и повести далее к дому, продолжая прогулку. Она уже жалела, что решила выйти из коляски в начале подъездной аллеи и пройтись пешком до дома. От сцены, что увидела еще вдалеке, до сих пор тряслись руки, кололо в сердце, а ведь только поднялась с постели! Effrontée! Étourdie! [332] А она-то…! И ведь поверила!
А потом заметила, как покраснели белки глаз Анны, разглядела бледность ее лица и встревожилась тут же. Вдруг что стряслось худое? Вдруг в доме что? Тогда и ошибочны могут быть скорые суждения ее о той сцене. Да и зрение у нее не то, что ранее, а Мария разве будет объективна, коли спросить о том?
— Qu'y a-t-il? [333] — спросила и мельком заметила, как усмехнулся поляк. Злой, кривой усмешкой. Перевела взгляд на Анну, и они миг смотрели пристально друг на друга. «Помогите мне, Марья Афанасьевна», молила ее мысленно Анна, «скажите, что это не может быть правдой, заверьте меня, что он жив! Только вы можете сделать это!». А потом вспомнила тихие слова графини, сказанные как-то: «…Не станет его, и мне нет места боле на этом свете…», вспомнила о болезни пожилой женщины, о сердечном недуге.