— Это все равно ранит его, — сказала Мария, и Александр помрачнел. Верно, Оленину будет тягостно узнать об этом решении, но все же должен он понимать, что отставка лучше разжалования. Или смерти.
Молитвами Марии горячка миновала Андрея без особых последствий. Опасность «Антонова огня» ушла вслед за жаром, что ушел от раненого, оставляя взамен слабость недавней хвори. И снова она выхаживала Андрея, как тогда, в Смоленщине, стала при нем сиделкой и компаньонкой в часы одиночества. Для Марии тогда снова были самые прекрасные дни в ее жизни — те, когда он так нуждался в ней, те, когда он был так слаб и беспомощен.
Наполеон был сослан на неизвестную Марии Эльбу (говорили, что это остров), но она не поднимала бокал вина за избавление от Бонапарта наравне с остальными, а сидела у постели Андрея, недавно узнавшего о решении императора, и уговаривала его, как тому повезло, повторяя слова Кузакова.
— Знать, в Россию воротимся ранее срока. Разве ж худо? Разве не этого вы так желали? На могилу к ее сиятельству надобно бы съездить, madam votre mere [527] навестить в Агапилово. От ваших родных, между прочим, давеча письмо прибыло, — обговаривая все эти планы, она тщательно обходила тему своего будущего, которое ждало ее в России. И тему визита в Милорадово. Мария знала, что Андрей посылал разведать о Лозинском, но тот так же внезапно исчез, как и появился неожиданно более седмицы назад в их жизни. Ей очень хотелось верить, что тот уже на пути в Смоленщину, что тот все же изыщет возможности увезти Шепелеву из Милорадово к моменту возвращения Андрея из Франции. Большего ей не надо было. Только знать, что он не с ней, той, при мысли о которой поднималась волна неприятия в груди. Уж лучше с кем угодно, но не с ней!
Иногда Марию начинало беспокоить безразличное ко всему отношение Андрея, которое установилось в первые дни после горячки. Она пыталась его отвлечь: просила выносить его в кресле в небольшой сад позади дома или на широкий балкон, читала ему вслух новинки книг, что приносили к ним в дом визитеры. Но казалось, та пустота, которую она видела в его глазах ранее, только разрасталась день ото дня. Он улыбался и смеялся шуткам, а глаза не менялись… словно последнее, что могло случиться худого в его жизни — увечье и отставка из армии — убрали некие остатки, что были в его душе до того.
К концу мая, когда Париж готовился отпраздновать долгожданное заключение мира, что давал конец столь долгой и кровопролитной войне с Наполеоном, стало ясно, что кости срастаются, и Андрей все же будет сгибать ногу в будущем, но с усилием, не так легко, как прежде. Это несказанно обрадовало Марию, опасавшуюся, что Оленин не сможет ходить вообще в будущем.
— Конечно, вы, господин полковник, — называя по привычке Андрея по званию, как прежде, произнес лекарь полка. — Уже не станете известным мастером в танцевальном искусстве, не поразите всех в танцах. И колено будет донимать вас по погоде, это уж определенно. Но все же это лучше, полагаю, чем остаться вовсе без ноги, верно ведь? Советую вам податься на воды в Богемию. Все лучше для здравия будет. Долгие прогулки пешком. Целебный воздух и вода курортов. Глядишь, и сможете ходить так же, как ранее. А там и в бег пуститесь, кто ведает… на все воля Божья!
Потому в начале июня засобирались в Богемию, а оттуда уже планировали возвращаться в Россию. Перед отъездом был устроен прощальный обед для знакомцев, которые провожали их отъезд. Армия еще оставалась в Париже, ожидая, пока государи стран-союзников определят дальнейшую судьбу побежденной Франции.
— Вы слышали? — спрашивал кто-то за столом. — Государь наш настаивает на сохранении конституции французскому народу.
— Как это благородно! — отвечали ему. — Похоже, господа, нас ждут перемены по возвращении в Россию. Судя по всему, государь выполнит обещания, что когда-то давал при вступлении на престол. Быть России с конституцией, господа!
Обсуждали и слухи о возможной попытке Наполеона отравиться, дабы избежать позора ссылки на тот дальний остров, и возможную судьбу Франции и всей Европы в частности. Говорили о России, о домах, что оставили более двух лет назад, о родных и близких. Пили за тех, кто выжил в сражениях, и за тех, кто остался на полях.
Бурмин только смотрел с неприкрытой тоской на Марию, сидевшую напротив него за обедом, на ее покатые плечи, обтянутые шелком темно-синего цвета, на ее кудри, украшенные яркими красками полуцвета [528], на маленький букетик этих цветов, приколотый у левого плеча. Знак верности по азбуке цветов. О том, кому предназначался этот знак, Бурмину думать не хотелось вовсе.
Он просил ее писать к ней, она лишь улыбалась в ответ, молчала, чуть склоняя голову набок, разглядывая его из-под ресниц. Будто раздумывала, согласиться ей или нет. К концу вечера так и не ответила. Только дольше обычного задержала свою руку в его ладони, когда прощалась с офицерами, когда уходила на свою половину.
— Не забудьте, mon cher, выезжаем на рассвете, — напомнила Мария, улыбаясь, Андрею. И Бурмин даже позавидовал за то счастье, которое доступно тому — быть подле нее. Как она смотрит на него! Как грустно дернулись уголки ее рта, когда она, желая кузену покойной ночи, вдруг поцеловала того в лоб! Как же все-таки жаль…
— Эх, как же жаль, что так вышло! — вдруг положил на плечо Андрея ладонь уже захмелевший Кузаков, когда они сидели в кругу офицеров в кабинете после обеда. — А ходил бы нынче генералом… зато славу обрел среди французов и союзников и в нашей армии романтичного характера. Не только ведь свою честь отстоял, полка и армии! Но что вышло-то в итоге? Только душу себе растравил, вижу ведь! Не приносит кровь чужая покоя в душу, как бы ни желалось того. От тоски не избавляет…
— Оставь, не будем о том, — устало произнес Андрей, поглаживая толком незажившее колено, разболевшееся за время обеда. — Зато я уезжаю ныне домой, а вы остаетесь в Париже…
— Твоя правда! Ох, и устал я от Франции, слово даю! Домой бы… в родное имение под Ростовом, — Кузаков на миг прикрыл глаза, представляя знакомые земли. — В сад бы яблоневый подле дома. Там беседка под густыми ветвями, где чаевничает семья моя. Ах, как же прекрасны были те дни! А я-то только об армии да чинах помышлял. Думал по отрочеству, жизнь мимо пройдет, коли под яблонями теми сидеть останусь. А нынче вот — желаннее места для меня нет, кроме сада усадебного…
Тихо запел в другом углу кабинета под звуки семиструнки кто-то из офицеров, заставляя прочих чуть потише вести беседу, а то и вовсе замолчать, слушать романс, что выводил мужской голос.
Вид прелестный, милы взоры,
Вы скрываетесь из глаз,
Реки, и леса, и горы
Разлучат надолго нас.
Сладко было спознаваться
Мне, любезная, с тобой,
Горько, горько расставаться,
Горько, — будто бы с душой.
— Поедешь ли на Смоленщину, когда от границы ехать будешь? — вдруг спросил Кузаков, заставляя Андрея отвлечься от романса, повернуть к тому голову. — Поглядишь на владения свои новые или минуешь те?
— Еще не решил, — честно ответил Андрей. — Ты же знаешь, последняя воля тетушки моей — быть мне в Смоленщине, восстанавливая Святогорское. Да к чему только то ныне, когда есть и дом усадебный, и земли управитель достойно держит? Да и не знаю, смогу ли вернуться в те места, зная, что… этот дом… эти земли… как кость ныне в горле мне то имение — и не болит да дышать тягостно!
Андрей замолчал. Молчал и Кузаков, не решаясь сказать свою просьбу, видя, насколько не по себе тому от одного упоминания о том месте, о Гжатчине. Но спустя очередной куплет романса все же решился — полез за полу мундира, достал тонкий сверток бумажный.