Однажды, уже в конце учебного года, Фрейка удивил меня.
— Слушай, приходи ко мне завтра вечером, а? — неожиданно сказал он. — У меня есть новые пластинки и кое-что занятное.
— Конечно, — ответил я; мне было интересно посмотреть, как живет его семья.
Я думал, что речь идет о каком-то дне рождения. Мне и в голову не пришло, что мы будем отмечать 1 Мая 1950 года. Я в жизни не слышал, чтобы кто-нибудь отмечал дома государственные праздники.
Семья Фрейки жила в роскошной вилле, и вход охраняли два бугая в штатском. Они подозрительно посмотрели на меня, когда я звонил у калитки, но Фрейка вышел и кивнул им, и они пропустили меня.
У Фрейки были большая собственная комната, проигрыватель и потрясающая коллекция американских джазовых пластинок, которые он прокручивал трем или четырем собравшимся у него мальчикам и двум девочкам. Раньше я никого из них не видел. Им всем было по 17–18 лет, как и мне, но вели они себя чопорно и официально. Какая-то женщина внесла поднос с бутербродами. Я подумал, что это мать Фрейки, и представился. Оказалось, что это горничная. Я не думал, что после коммунистической революции у людей еще бывали горничные, и решил заткнуться. Мы посмотрели несколько книжек. Кто-то вытащил бутылку дешевого вина. Мы пили прямо из горлышка, по два глоточка, этого явно недоставало, чтобы снять напряжение.
В это время в доме зазвучали голоса других людей, пришедших на главный праздник; наша вечеринка была всего лишь его бледным подобием. Несколько пожилых мужчин в костюмах зашли поздороваться. Приземистые молодые люди с низкими лбами бродили по коридорам.
— Пошли смотреть кино, — сказал Фрейка.
Это было неслыханной роскошью: кинозал прямо в доме! Киномеханик запустил нам какой-то фильм о природе, одночастевку, но бесконечную. Уже было за полночь, я страшно хотел домой. Я попрощался и, ожидая пальто у дверей, увидел, как взрослые, уже в расстегнутых пиджаках, шли в кинозал на свой просмотр. Некоторые мужчины были настолько пьяны, что шатались. Я вдруг узнал лицо, которое видел в газетах.
Мясистая лысая голова принадлежала Вацлаву Копецкому, министру культуры. Он тоже был в подпитии, и глаза у него были мутные. Телохранитель протянул ему большой конверт. Копецкий сунул его в задний карман, обхватил посланника за плечи и потащил с собой в кинозал. Когда я уходил, до меня донеслись обрывки музыки и голоса, говорившие по-английски.
Потом Фрейка рассказал мне, что партийные деятели смотрели фильм «Гильда» с Ритой Хейуорт. Он еще сказал, что в конверте лежала первомайская речь, с которой проспавшийся министр обратился к народу на следующее утро.
Больше меня ни разу не приглашали на роскошную виллу, но вполне вероятно, что Фрейки больше и не устраивали таких пышных приемов. Старшего Фрейку вскоре арестовала госбезопасность, и в 1952 году он оказался одним из четырнадцати человек, выставленных на громкие показательные процессы пятидесятых годов. В центре дела оказался председатель партии Рудольф Сланский, который сам привел в движение колеса просталинского правосудия. Все четырнадцать обвиняемых были сломлены бесконечными допросами, неделями лишения сна, жуткими угрозами семьям и психологическими пытками. Они признались, что были агентами ЦРУ и совершали другие мерзкие злодеяния. Все они занимали высокие посты в партии, и все были евреями. Процесс транслировался по радио и широко освещался в газетах.
В газетах публиковали также многочисленные резолюции рабочих собраний, письма читателей и мнения известных людей. Все жаждали крови.
В то время я уже давно не общался с Томашем Фрейкой, но каждый раз, когда мне попадались на глаза ужасные газеты, я думал о нем. Я жалел его, понимая, что жизнь его стала адом.
Однажды все газеты напечатали открытое письмо председателю государственного суда:
Дорогой товарищ,
Я прошу о высшей мере наказания для моего отца — о смертной казни. Только сейчас я понял, что это существо, не заслуживающее звания человека, потому он никогда не знал ни чувств, ни человеческого достоинства, был моим самым страшным и самым закоренелым врагом.
Я заверяю, что, где бы ни пришлось мне работать, я всегда останусь лояльным коммунистом. Я знаю, что моя ненависть ко всем нашим врагам, и особенно к тем врагам, которые хотели разрушить нашу все более богатую и все более радостную жизнь, прежде всего — к моему отцу, всегда будет давать мне силы в борьбе за коммунистическое будущее нашего народа.
Я прошу, чтобы это письмо показали моему отцу или чтобы мне самому разрешили сказать ему все это.
Томаш Фрейка.
Трое из четырнадцати обвиняемых были приговорены к пожизненному заключению, остальные — к смертной казни. Фрейка-старший был повешен вскоре после опубликования письма.
«Покажите нам борьбу за мир, товарищ Форман»
Осенью 1949 года моя судьба была в моих руках. Я предполагал, что через несколько месяцев я окончу школу, пойду на четыре года в Академию драматических искусств и стану театральным режиссером. Тот факт, что в городе не шло ни одной пьесы, которую мне хотелось бы посмотреть, не смущал меня.
Чешский театр вступил в мрачный период социалистического реализма. Правительство разрешало выпускать только бесчисленные агитпроповские спектакли. Многие пьесы были советскими, и в них говорилось о радости возведения плотин в Сибири, или о перевоспитании люмпен-пролетариата, или о перевыполнении производственных планов. Нередко пражские театры играли при почти пустых залах, но это не отражалось на их финансовом положении, потому что теперь они находились на полном содержании у государства.
Я все-таки мечтал о работе в театре, и, объединившись с Яромиром Тотом и несколькими другими подростками из Дейвице, помешанными на сцене, мы быстренько организовали любительскую постановку довоенного мюзикла. Пьеса называлась «Баллада в лохмотьях» и представляла из себя осовремененное жизнеописание великого французского поэта Франсуа Вийона, который в утро своей казни написал такое четверостишие:
Я Франсуа — чему не рад! —
Увы, ждет смерть злодея,
И сколько весит этот зад,
Мюзикл был написан Иржи Восковецем и Яном Верихом, двумя актерами, которые организовали самый популярный театр в межвоенной Праге, но теперь их имена были преданы проклятию, потому — что во время войны они жили в капиталистическом Нью-Йорке, поэтому мы приписали авторство Ярославу Ежеку, который на самом деле написал только музыку.
Мы были так молоды и неопытны, что для нас не существовало проблем. Мы мыслили по-крупному, поэтому нашли оркестр, поставили массовые танцевальные сцены, придумали декорации. Все делали все, и мы энергично шли к премьере. Первый спектакль в школьном зале принес нам ошеломляющий успех, и мы стали искать место, где играть этот спектакль и дальше.
Достаточно сказать, что я решил договориться с одним из крупнейших театров в Праге, театром Э. Ф. Буриана, чтобы вы поняли, насколько мы были наивны и самоуверенны. Я пришел в этот театр как-то в субботу вечером и посмотрел спектакль о колхозе. В огромном пещероподобном зале виднелись редкие фигуры зрителей, нарушавшие строгость рядов поднятых сидений. Это были пенсионеры, которые пришли сюда не для того, чтобы увидеть спектакль, а для того, чтобы сэкономить на отоплении своих квартир. Я жалел актеров. На сцене было больше людей, чем в зале, и спектакль производил впечатление чего-то болезненного и суетливого. Наконец опустился тяжелый занавес, немногочисленные зрители спокойно поднялись и направились к выходу. Спустя несколько минут театр опустел, свет погасили.
Я решил, что этот театр идеально подходит для нашей затеи, и мы каким-то образом сумели обворожить директора и убедить его сдать нам помещение на несколько вечеров по понедельникам. Оглядываясь назад, я не могу понять, как мы провернули все это дело, однако нам удалось стащить несколько бланков для разрешений в районном отделе культуры, поставить на них необходимые печати и подписи и даже подкупить расклейщика афиш, чтобы он наклеил наши объявления поверх афиш Национального театра.