И в конце концов открыл для себя великую истину — палка имеет два конца. Ведь даже в его положении — куда уж хуже: горбатиться целых три года из-за собственной глупости, из-за минутной слабости своей — есть и кое-что хорошее. Потому что к концу срока он стал отличным взрывником, классным специалистом. И еще на всю жизнь приобрел иммунитет к уголовной романтике. Он даже песни блатные возненавидел.
И не то чтобы стал он ангелом во плоти — отнюдь! Вспыльчив был и драчлив, как козел. И в бригаде знали, до каких «оборотов» можно «заводить» Ленинградского, — как только начнет желваки катать-перекатывать, надо кончать. И кончали. Потому что бригада любила Петьку. Было в нем при всей его внешней расхлябанности, при оставшихся еще замашках бывшей его жизни что-то такое ребячье, искреннее и незащищенное! Не обижали его. Любили. И он, хитрован, знал об этом и при случае не упускал сим обстоятельством воспользоваться.
Он вошел в бригаду сразу, притерся, сделался со всеми на равных. Петька любил бригаду, но чего-то не хватало ему, чего-то не хватало...
* * *
«Боже мой, что за глупость такая, что за глупость! — думал Женька Кудрявцев. — И почему я такой непутевый человек! Вечно ведь со мной, обязательно со мной приключаются всякие истории. Наверное, не пойди я с ребятами — не пополз бы этот проклятый камень, этот чертов скол, и не засыпало бы пещеру...»
Женька почувствовал, что задыхается, — то ли от волнения, то ли действительно не хватало воздуха. Он напрягся, потом расслабился и, как учат йоги, стал медленно-медленно и размеренно дышать.
«Э, да ты, я гляжу, снова становишься неврастеником? — насмешливо подумал он. — А ни к чему бы это, не надо. Должно бы уж быльем порасти. Ведь все эти годы спуску себе не давал. И никто, даже Петька Ленинградский с его язычком, ни разу не обозвал белой вороной. Потому что ты и вправду как все».
Женька глубоко вздохнул и почувствовал, что не задыхается больше, — значит, воздух откуда-то просачивался.
«А раз как все, то и не скули — другим-то еще хуже, ты-то у стенки. Вон Юрку Шугина, если что... Он с краю лежит. Но она вроде пока не ползет, проклятая, успокоилась, гранитная дурища. Только бы взрывом не сдвинуло, только бы не сдвинуло...»
— Сколько? — послышался хриплый Петькин голос.
— Три десять, — отозвался Шугин.
— Пить охота — смерть.
До взрыва осталось десять минут.
Глава третья
ЖЕНЬКА КУДРЯВЦЕВ
Главврач расщедрился. Бригада получила пять раскладушек с матрасами, одеялами, подушками и полным комплектом белоснежного крахмального белья.
Странно было видеть на чистом белье огромные, расплывчатые черные штампы. Шугин, качнув головой, Усмехнулся:
— Вот ведь бюрократы чертовы, перестраховщики, печатей понаставили — боятся, наверное, как бы не сперли эти тряпки...
Он наклонился к стопке простынь, пытаясь прочесть, что на этих штампах изображено. Но Илья Ефимович Дунской понял его по-своему:
— Зря вы так пристально вглядываетесь, Юрий Сергеевич, белье продезинфицировано, бояться вам не надо.
— Чего бояться? — не понял Шугин.
— ТБЦ, — коротко ответил главврач.
— ТБЦ?
— Ну да. Туберкулеза. Здоровые люди, когда слышат это слово, всегда боятся. Шарахаются просто. — Илья Ефимович грустно улыбнулся.
— Да я и не думал... — пробормотал Шугин.
— Э, батенька, бросьте. Вы же знали, куда ехали. Небось ужасов всяких напридумывали себе. А здесь, между прочим, брали недавно пробу воздуха на палочки Коха. И выяснилось, что в городе в полдень концентрация этих самых палочек в девять раз больше. А здесь благодать — воздух, сосны. Вы не бойтесь.
Шугин разозлился. Этот медик разговаривал с ним как с малым дитятей.
— Должен вам сказать, уважаемый Илья Ефимович, что я, разумеется, не горю желанием приобрести этот ваш ТБЦ. Но и бояться я не боюсь. Мы сюда работать приехали. А эти ваши так называемые больные кажутся поздоровее иных здоровых. Вот Ленинградский говорит, что их осиновым колом не убьешь.
— А что? Точно! — поддакнул Петька.
Главврач покачал головой:
— Как говорится, вашими бы устами... Но, к сожалению, это не так. К сожалению, все здесь действительно больные люди. Эта болезнь коварная, уж вы мне поверьте, и внешний вид ни о чем еще не говорит. Впрочем, оставим эту невеселую тему, все равно вы ничего не понимаете. К вашему счастью!
Тут Илья Ефимович малость ошибался. Был в бригаде, человек, который понимал все эти медицинские дела даже слишком хорошо, — Женька Кудрявцев, философ. Спиноза.
В то время как для Шугина, Петьки (а для Ивана Сомова и Фомы Костюка и подавно) медицинские термины звучали как марсианский язык, Женька Кудрявцев язык этот знал, боялся его и, слушая беседу товарищей своих с врачом, изо всех сил изображал равнодушие и непонимание.
С самого детства мечтал Женька быть учителем. И когда после семилетки он поступил в педагогическое училище, то был по-настоящему счастлив. А вместе с ним счастлива и горда была его мать, всю жизнь проработавшая нянечкой, школьной техничкой, для которой учителя были самыми достойными и уважаемыми из людей.
Женька рос тихим, болезненным мальчиком, «книжным пьяницей», как называла его мать. В буйных, свирепых играх своих сверстников участия не принимал, за что частенько бывал бит. Но поколачивали его так, для порядка, не больно, потому что лучше Женьки никто не умел рассказывать. Он чуть ли не наизусть помнил множество замечательных книг, и, когда начинал рассказывать, самые забубенные головушки его двора притихали и слушали открыв рты.
Отца у Женьки не было, мать тянулась изо всех сил, чтоб Женька одевался и ел не хуже других, и, когда он стал получать стипендию, жизнь у них стала совсем хорошая.
Учился Женька самозабвенно. Из-за хлипкого здоровья он сильно отстал от сверстников в школе и потому в свои шестнадцать лет на первом курсе училища оказался самым старшим. И, как вскоре выяснилось, самым умным. И, соответственно, самым уважаемым.
Этот неожиданный качественный скачок из школяра-переростка в человека авторитетного, студента, будущего учителя, так подействовал на Женьку, что он и внешне здорово изменился. Из тощего он сделался худощавым, из сутулого — стройным, и только волосы, желтые, как песок, вечно рассыпавшиеся из-за своей неправдоподобной мягкости, причиняли Женьке множество хлопот, мешали новому его мужественному облику. Он остригся под короткий ежик и стал бы даже красивым, если б не круглые старомодные очки в рябенькой оправе. Но очки он носил так давно, так свыкся с ними, что и они не могли уже помешать ему в собственном самоутверждении. Он вырос, раздался в плечах, в жестах его появилась уверенная медлительность.
После третьего курса у Женьки была педагогическая практика. Ему доверили третий класс.
Жизнь настала полная и интересная, настоящая жизнь.
И вдруг все пошло прахом. Женька навсегда запомнил этот черный день.
Практиканты и учителя проходили медицинский осмотр. Обычный и регулярный осмотр, который проходят люди, работающие с детьми.
Женька побывал уже у терапевта, у дерматолога, измерил кровяное давление и в прекрасном настроении вошел в рентгеновский кабинет.
В темноте стукнулся коленкой о кушетку, чертыхнулся про себя, быстро разделся. Когда он стал перед экраном, глаза уже привыкли к полумраку, и он разглядел врача — тучного лысого старика с роскошными гвардейскими усами. Уверенными холодными руками, от которых кожа мгновенно покрывалась пупырышками, врач стал поворачивать, наклонять, вертеть Женьку перед мерцающим экраном. Неожиданно он громко хмыкнул, что-то сказал по-латыни. Из-за стола поднялась невидимая прежде женщина, подошла к рентгенологу. Старик тыкал пальцем в экран, что-то возбужденно говорил. Женька ничего не понял из этих слов, но беспокойство охватило его, тягостное предчувствие чего-то очень скверного.
Неожиданно зажегся яркий свет — такой резкий, обнаженный, что Женька зажмурился. Врач подошел к нему вплотную, сжал холодными своими сухими пальцами руку чуть повыше локтя. Женька вздрогнул.