Детство свое провел он в детдомах, ни в одном подолгу не задерживаясь по причине беспокойного характера; анархических замашек и непочтительности ко всяческому начальству. Петька был вернейшим товарищем, что, по мнению воспитателей, усугубляло его недостатки и вину — увеличивалось пагубное влияние на окружающих. Всякий раз он оказывался той самой ложкой дегтя в бочке если не меда, то чего-то вполне добропорядочного. И по этой причине от него старались избавиться как можно скорее.
Таким образом, за недолгие свои отроческие годы успел он побывать воспитанником чуть ли не всех детских домов Союза, приобрести невероятное для одного человека количество друзей-сверстников и столь же удивительное число врагов среди воспитателей. Гордился таким фактом своей биографии Петька чрезвычайно.
Но увы! Все эти Петькины разногласия с педагогической наукой окончились довольно грустно.
Попав под качало человека сухого и жесткого, после очередной грандиозной (вселенской, по выражению Петьки) драки между детдомовцами и воспитанниками местной «ремеслухи» Петька очутился уже не в детском доме, а в колонии для малолетних преступников. Заподозрив в Петьке организатора драки, взбешенный директор бестрепетной рукой закатал его туда после ознакомления с длинным списком крамольных деяний в личном деле воспитанника Ленинградского.
В колонии Петька приобрел квалифицированных «наставников» и восполнил многие пробелы в своем образовании.
Теперь для наведения окончательного лоска ему недоставало малого — попасть в заключение.
В пятьдесят пятом он устранил этот недостаток своей биографии.
Перед судом предстал хоть и совсем молодой, но вполне подкованный правонарушитель, который был взят за участие в групповом ограблении продуктового ларька.
Учитывая трудное детство и незначительную роль в деле, его осудили на минимальный срок — два года.
И вот тут-то, в колонии, Петька познакомился с Секой, сыгравшим в его жизни немалую роль.
В колонии Секу боялись все. Поначалу Петька не мог понять — почему? Казалось, ничего страшного не было в этом молодом еще человеке отнюдь не зверской наружности. Сека всегда был спокоен. В отличие от большинства заключенных, которые, не поделив чего-нибудь между собой, истерически-яростными голосами изрыгали угрозы и проклятия, он в гневе понижал голос почти до шепота, и только желтые глаза его останавливались да мелко вздрагивала верхняя губа.
Потом, став немного старше и умнее, Петька понял, разобрался, отчего Сека внушал людям страх.
Он никому не грозил, не рвал в исступлении рубашку, не хватался за топор или камень, но всякий при встрече с ним глаза в глаза отчетливо понимал, что этот человек с застылым лицом находится в постоянном злобном напряжении и в любой миг способен п е р е с т у п и т ь ч е р т у. Ту самую черту, которую человек, в каком бы он гневе ни был, чувствует.
Люди инстинктивно ощущали в этом человеке готовность убить и боялись его.
Петька не мог объяснить, почему он, как и все, чувствует это, — просто он знал, вот и все. И, несмотря на то что Сека приблизил его к себе, защищал на первых порах от любителей поживиться чужой пайкой, делился обильными своими посылками с воли, Петька не только боялся его, но и чувствовал к нему какую-то неосознанную брезгливость.
Фамилия Секи была Зяблов, но Петька догадывался, что она ненастоящая, иначе этот матерый волчина не попал бы в такую колонию, где большинство людей отбывали наказание по первой судимости.
Дружки Секи регулярно и всяческими хитроумными способами снабжали его водкой.
Пил Сека аккуратно — не шумел, не буйствовал, только становился еще злее, и как-то, опорожнив бутылку, разоткровенничался.
— Эх, зелень ты сопливая! — сказал он. — Убиваешься, что за решетку попал! А для меня нет берлоги надежнее этой колонии. Знали бы, кого на государственных харчах держат, давно была бы мне вышка... — Сека тут же опомнился, отодвинулся от Петьки, уставился на него неподвижными своими глазами и с жутковатой улыбочкой добавил: — А ты слово кому вякнешь — душу выну, успею. С собой заберу. — И он ткнул пальцем вверх, показал на небо.
У Петьки забегали по спине мурашки. Он ни на минуту не усомнился в Секиных словах — знал: так и будет. Но понял он и другое: Сека боится. Боится смертельно. Потому и тих так, неприметен. Потому выполняет все правила неукоснительно.
Но хоть и выходил Сека каждый день аккуратно на работу, это была одна только видимость. За него работали другие, бригада, сам же он палец о палец не ударил и брался за лопату только в том случае, когда поблизости оказывалась охрана.
Бригада помалкивала, будто так и надо было. Кормила паразита. Заработок бригады шел в общий котел, а Сека, нагло сидя на шее у работяг, только ухмылялся. А когда однажды новенький, молодой латыш Ян, возмутился этим, Сека, ни минуты не раздумывая, с резиновой своей неживой улыбочкой так жестоко ткнул его в глаз черенком лопаты, что Ян несколько недель ничего этим глазом не видел.
Петька с той поры стал избегать своего дружка. Не мог он на него глядеть, противно ему было. И потому несказанно обрадовался, когда его перевели в другую бригаду, к взрывникам в каменный карьер. И еще он был счастлив оттого, что появилась возможность получить наконец первую в своей жизни настоящую рабочую профессию. Но, как выяснилось, радоваться ему было рано.
Петьке оставалось два месяца до освобождения, когда в колонию приехала какая-то комиссия. Узнав об этом, увидев членов этой комиссии, Сека заметался. Ночью пробрался к Петьке, отозвал его, полусонного, в угол барака и горячечно зашептал:
— Все! Видал длинного такого майора, со шрамом около уха? Старые знакомые. Надо рвать когти, иначе крышка. Иначе конец! И ты мне поможешь, понял?
Сека весь трясся, руки его дрожали. Петька тоже испугался — не хотел он перед самым освобождением лезть ни в какие истории. Но, несмотря на испуг свой, он почувствовал какую-то злорадную радость, видя, как трусит Сека. И тот, видно, понял это. Он резко подался к Петьке, рука его скользнула в карман, и через миг Петька увидел у своего живота узкий, с хищно задранным носом нож.
— Ты гляди у меня, сявка, без фокусов! Мне терять нечего! Я тебе обещал — с собой заберу. Сам не успею — дружкам накажу.
— Чего тебе надо-то? Что я могу? — перепуганно забормотал Петька и отодвинулся. — И как ты убежишь? Охрана ведь, и проволока, и вообще...
— Тихо, сопляк! Это не птичьего ума дело. От тебя одно надо: завтра же чтоб приволок две шашки аммонита, кусок бикфордова шнура и детонатор, понял?
— Да ты что?! Ошалел? У нас же учет! Проверяют же! Это я никак... Как же я?!
— А как хочешь, — жестко отрезал Сека, — один у тебя шанс. И у меня один — ты. Разорвись, а достань. Не скули, не дитя... И помни! — Сека описал ножом в воздухе плавный круг и неуловимым движением спрятал финку в рукав.
Петька принес аммонит. Он все принес.
А следующей ночью взлетел на воздух движок, питающий колонию электричеством. Погасли прожекторы, начался переполох. И в суматохе Сека бежал. Хватились его только утром.
То, что взрывчатку взял Петька, было очевидно всем. Он и не отпирался. На следствии рассказал все как было, как на духу. И получил еще три года.
Тот самый долговязый майор, о котором говорил Сека, в последнюю свою встречу с Петькой долго глядел на него, молчал, курил сигарету. Потом сказал:
— Эх парень, парень! Что ж ты наделал, какой же ты еще дурак! Такого зверину на людей напустил, сколько он еще горя принесет... И себе жизнь поломал... Гляди, Петька Ленинградский, глупый человек, есть у тебя еще шанс поумнеть, настоящим человеком сделаться. Не упусти, пожалеешь.
— Не упущу, — ответил тогда Петька.
И слово свое сдержал.
Петьку спасло то, что воспитан он был в принципах справедливости. Пусть это была своеобразная, довольно жестокая ребячья справедливость детских домов, все равно была она чистой пробы: уступил из трусости — значит, виноват. Помоги он Секе добровольно — он бы, может, и считал себя правым: помог какому-никакому, но товарищу. Но в душе своей он знал, что добровольно Секе помогать не стал бы. Он сделал это «под ножом» и потому наказание свое считал справедливым и не озлобился.