— Мы тебе друзья, Никита, — сказал Авез Бабакулиев, — мы тебе братья.
— Я знаю. — Никита до боли прикусил губу. — Я знаю.
Самолет вдруг резко тряхнуло. Взвизгнула соседка — моложавая американка, туристка. За иллюминатором было черным-черно. И только вдали взрывались голубые сполохи. Самолет задрожал.
Прошла по коридору стюардесса с бумажными мешочками в руках. Лицо ее было белым до синевы, как снег под луной.
Никита остановил ее.
— Гроза? — спросил он.
— Да, — негромко ответила она и быстро добавила: — Обойти не удалось, вернуться нельзя — горючего не хватит. Будем пробиваться.
— Ну что ж, остается только молиться, — усмехнулся Никита, — вот моя соседка уже и начала.
Действительно, американка вынула из-за корсажа золотой крестик на цепочке, целовала его и что-то быстро шептала. Никита разобрал только:
«Езус Крайст... Езус Крайст...»
Женщина плакала.
А потом началось!
Огромную махину самолета швыряло с крыла на крыло легко, словно стрекозу. Он ухал в воздушные ямы, клевал носом, оседал на хвост.
«Страшно мне? Пожалуй, да. Но и страх какой-то равнодушный. Телу страшно. А мне нет. Знаешь, Таня, если бы я верил в загробную жизнь, я был бы, пожалуй, счастлив сейчас...»
Молния ударила так близко, что самолет шарахнулся от нее, будто боясь обжечься.
Никита никогда так близко не видел молнии. Она была толстой, с добрый ствол дерева, пронзительно голубой и какой-то ворсистой, словно шерстяная нитка.
Никита повернулся к соседке и увидел, что она потеряла сознание.
Он вновь приник к иллюминатору и увидел в крыле, едва проглядывающем в туче, черную полукруглую дыру.
«Все. Конец». Никита удивился своему спокойствию, но внутри что-то противно задрожало и кто-то маленький в нем яростно заверещал пронзительным голосом: «Жить! Жить! Жить!»
Никита напрягся, выпрямился в кресле. И вдруг тугой солнечный свет ударил по глазам, и сразу стало так светло, сине и спокойно, будто и не было никогда этого кошмара, который все-таки был всего секунду назад, — самолет пробил грозовой фронт.
Никита осторожно посмотрел в иллюминатор, отыскивая дыру в крыле. И неожиданно жаркая краска стыда залила его лицо: из-за высокого ребра жесткости выглядывал полукруглый кусочек цифры 6, последней цифры номера самолета, написанного на крыле.
«И верно — у страха глаза велики», — подумал Никита и покосился на американку, словно та могла прочесть его мысли, и чуть не вскрикнул от удивления. Вместо моложавого существа рядом с ним сидела глубокая старуха. Слезы смыли толстый слой косметики, отклеили роскошные ресницы, обнажили морщинистую дряблую кожу.
Бедная женщина была еще в обмороке. Но вот она открыла глаза, и Никита деликатно отвернулся.
Он услышал радостный вскрик, потом долгое бормотание, где упоминался Езус Крайст, и слова: «На кого я похожа!»
Она судорожно завозилась, щелкнув замком сумочки.
Когда через десять минут Никита обернулся, рядом с ним снова сидела моложавая женщина с роскошными ресницами.
Самолет идет на посадку. Внизу проплывает панорама Ленинграда. Вон Гавань. Вон чаша Кировского стадиона.
Чуть закладывает уши. Появляется стюардесса с подносом конфет. Никита качает головой, отказывается.
Она наклоняется к нему:
— Испугались?
— Да, — говорит Никита.
— И я! Это был ужас какой-то. Я летаю пятый год и такого не видела.
— Да, — говорит Никита.
— Меня зовут Мариной. — Девушка явно ждет, чтобы Никита представился.
— Красивое имя, — с трудом, сквозь сжавшееся горло проталкивает слова Никита.
Девушка ждет еще мгновение, но Никита молчит. Тогда она поворачивается и уходит.
Шасси самолета касаются земли, несется серая лента бетонной полосы, американки начинают взбудораженно суетиться, обвешиваться фото- и киноаппаратурой.
ИЛ-18 останавливается, подают трап. Надо выходить. Страшно. Надо начинать новую жизнь. Без Тани. А как?
Никита остается в самолете один. Дальше тянуть невозможно.
Он берет свою сумку, идет к выходу. Там стоит стюардесса.
— До свидания, Марина, — говорит Никита как можно мягче, — спасибо, что довезли.
Они мгновение глядят друг другу в глаза. Никита будто слышит:
«Я вижу, у тебя горе...»
Шумят, смеются люди. Басом ревут самолеты, ползет, выгнув прозрачные усы, машина-поливалка. Жизнь.
Два мира сейчас на земле: один — Никита со своей бедой, второй — все остальные люди.
Никита понимает: надо слиться с этой шумной, многоцветной живой жизнью, стать ее частицей. В этом спасение.
Забыть ничего нельзя. Просто надо жить дальше.
ВЗРЫВ
Шугин осторожно подтянул кисть правой руки к глазам, попытался разглядеть, который час. Влажный песок противно скрипнул по стеклу — Шугин не столько услышал, сколько почувствовал кожей этот скрип.
В полном, тяжелом, осязаемом мраке фосфоресцирующие точки на циферблате показались почти ослепительными. Под прямым углом стояли стрелки — часовая и минутная. Судорожно дергался голубой волосок секундной.
Шугин почувствовал, как рядом с ним кто-то завозился, засопел.
— Сколько? — послышался голос Петьки Ленинградского.
— Три, — ответил Шугин.
— А-а-а! — заорал вдруг Петька во весь голос, и крик его тут же заглох, увяз в песке, как в мокрой вате, и Петька удивленно умолк, но тут же свистящим, свирепым шепотом стал ругаться: — Вы чего, а?! Вы чего, бодай вас в лоб?! Подохнуть захотели, похорониться?! Копать надо! Выбираться! Я вам не мыша — в норе сидеть, я вам, бодай, человек!
И он яростно завозился, заерзал, извиваясь всем своим сухим, мускулистым телом; руки его судорожно подгребали под себя иссек, скребли, скребли...
Шугин уже открыл было рот, чтобы прикрикнуть, но неожиданно Петька удивленно охнул и утих.
— Ты что это, а? Ты что дерешься? — от изумления совсем спокойным голосом спросил он. — Кто это меня в бок?
— Я. — Голос Ивана Сомова был ровным и даже вроде бы сонным чуточку.
— Ошалел, да? — взвился Петька. — За что?
— За дело. Чтоб паники не разводил, если ты человек, а не мышь, — ответил Иван.
И тут сорвался Шугин — видно, отказали ему на миг напряженные до предела нервы, потому что обычно он не позволял себе орать на ребят бригады, а на Петьку Ленинградского — и подавно.
— Ты... ты болван! — закричал он, и голос его, как и Петькин, тут же утек в песок. — Неужели же ты не понимаешь, — продолжал он шепотом, — что вся эта глыбина только на песке и держится! Подкопай его чуть-чуть, она сдвинется, и от нас мокрого места не останется! Видали?! Один он тут выбраться захотел. А мы кто, по-твоему, — самоубийцы?
— Бросьте вы, ребята, ссориться, нашли время, — подал голос Женька Кудрявцев.
Он лежал ближе всех к стенке пещеры, его и слышно-то почти не было — так, шуршание одно.
Но Шугин и без Женькиных слов уже успокоился. Впрочем, совершенно спокойным он не был, потому что нельзя быть человеку спокойным, если каждую секунду его может настигнуть смерть, нависшая над головой, спиной, ногами, над всем его телом. Смерть в образе тупой, инертной, нерассуждающей и потому не знающей жалости силы — многотонной гранитной глыбы, которую сдерживает один только податливый песок.
Шугин понимал: спасает их пока только то, что песок влажен, оттого не текуч, и не дай бог ему высохнуть.
И еще одно понимал Шугин: как ни сваливай все на нелепый случай, он, Шугин, больше всех виноват в том, что произошло. А ведь, казалось, ничто не предвещало беды...
Розовая, гранитная, четырехметровой высоты стена, монолит, у основания своего прихотливо меняла форму, резко выдавалась козырьком.
Когда подкопали песок под козырьком, получилась довольно уютная нора. В ней всегда было прохладно, влажный песок на дне приятно освежал тело.