— Интерес-сно, — протянул Филимонов, — очень интересно. Прочти мне, пожалуйста, твой стих, если молено, конечно.
Циндаеш внимательно поглядел Филимонову в глаза и, не увидев там и тени насмешки, важно кивнул головой:
— Хорошо. Слушай. Про меня стих. — Он вскочил, хищно изогнулся, как кот, и свистящим шепотом быстро произнес:
Скакну, как рыс-с-с!
Скакну, как песес-с-с!
И врагу приходит конес-с-с!
И снова сел за стол.
— Ну? — спросил Филимонов.
— Что ну?
— А дальше что?
— Ха! Зачем дальше?! Все.
Филимонов озадаченно поскреб в затылке:
— Да-а, это ты здорово... Как рысь, значит?
— Ага. И как песес!
— Толково. Почти в рифму.
— Подожди, русский вот научусь, еще лучше будет.
— Ма-ладе-ец! Гляди-ка! И врагу приходит конец! Песец — конец, в рифму, точно. Коротко и ясно. А Балашову читал?
Циндаеш сокрушенно вздохнул:
— Читал, да.
— Ну и что он сказал? — заинтересовался Филимонов.
— Он тоже.
— Что тоже? Хвалил?
— Тоже стих мне читал. Совсем стих непонятный.
— Какой стих?
— Ходит это... птица, нет, птичка весело по тропинка бедствий, погоди, как он сказал... не предвидя оттого никаких выводов, вот.
— Что-то ты, брат, путаешь. При чем здесь выводы?
— Не знаю!
— Постой, постой! Кажется, дошло. Он, наверное, сказал: ходит птичка весело по тропинке бедствий, не предвидя оттого никаких последствий. Так?
— Так. Глупые стихи. Непонятные.
Филимонов рассмеялся.
— Может, ему и понятные, откуда мы знаем, он зря не скажет. Ну давай пиши, может, и получится из тебя поэт.
— Почему не получится? Обязательно получится! — ответил Циндаеш и добродушно улыбнулся.
Так обстояло дело со вторым дублером.
С третьим было сложнее.
Отношение к нему у Филимонова было особое.
Петря Георгеску это чувствовал и очень смущался. Он никак не мог взять верный тон в общении с бригадой — то лихорадочно веселился, хохотал, пел, старался рассмешить, то вдруг мрачнел, замыкался и глядел на всех исподлобья.
— Какой нервный мальчик, — сказал о нем Травкин. — Вы уж, Александр Константинович, с ним помягче!
— Да бог с вами, Алексей Дмитрич! Я и так стараюсь с ним поменьше разговаривать, чтоб не обидеть ненароком, он ведь, как красна девица, вспыхивает маковым цветом ни с того ни с сего. И Филимонов с него глаз не спускает, вы заметили?
— В том-то и дело, что это все заметили. Оттого парень, по-моему, и нервничает. Я и сам в толк взять не могу, отчего это наш бригадир так его разглядывает. Если бы Петря девушкой был, тогда понятно, тогда б не один Филимонов, все бы глаза пялили. — Травкин рассмеялся.
— Уж это точно. С ним забавно по улице идти, — все женщины оборачиваются, — ответил Балашов.
Петря был поразительно красивый парень. Была в нем какая-то мягкость, нежность даже, но без сусальности, без сладости. Нижняя челюсть казалась даже чуточку тяжеловатой, она была бы как раз впору боксеру.
Но зато глаза смотрели задумчиво и печально — большие, серые, какие-то неврущие глаза.
Когда Балашов увидел его впервые, он поразился, как Петря похож на одного французского актера по имени Ален Делон. Санька только что посмотрел фильм «Рокко и его братья» и никак не мог отделаться от ощущения, что Петря и есть этот самый Рокко.
На что уж Филимонов был высокий, а все ж Петря был чуточку повыше, хоть и уже почти вдвое.
Он чуть сутулился, будто стесняясь своего роста, и оттого казалось, что наклоняется к собеседнику, особенно внимательно,слушает его.
С первых дней у Балашова сложились с ним странные настороженные отношения. Балашов догадывался, что Петря не может или не хочет чувствовать себя его подчиненным и в любую минуту готов дать отпор, отстаивая свое достоинство, если ему, Балашову, вздумается на это достоинство покуситься.
«Чудак, — усмехнулся про себя Санька, — самолюбивый чудак. А впрочем, этому, наверное, есть причины. Он так вызывающе красив, что многим, очевидно, нравится обижать его. Мало ли дураков на свете. Вот он и топорщится, как ежик».
Зато Филимонов сразу поразил воображение румына своей умелостью, опытностью, спокойной, уверенной повадкой.
И Петря целыми днями не отходил от бригадира.
Он, как хвост, следовал за ним по всей стройке, лазал в сырые, холодные колодцы, забирался в трубы, бродил в густом переплетении арматурных прутьев.
И если Циндаеш с удовольствием заполнял наряды, выписывал транспортные накладные, требования на склад, полностью разгрузив Балашова от нудной, но необходимой писарской работы, то Гернота и Петрю загнать в прорабку было невозможно.
С первого взгляда казалось, что Петря хрупок и изнежен, — кисти рук у него были узкие, с длинными, тонкими пальцами, совсем не рабочие руки, шея высокая, гибкая, как стебель какого-то экзотического цветка, плечи покатые.
Но вот случилась одна не очень приятная история, и Балашов лишний раз убедился, как часто первые впечатления бывают обманчивы.
В тот день окончили сварку тридцатишестиметровой стальной плети.
Она лежала на бровке приготовленной для нее глубокой траншеи — огромная, лоснящаяся битумом изоляции, полутораметрового диаметра труба.
После сварки стыки труб полагалось тщательно изолировать. Сначала металл смазывали смесью битума и бензина, потом обматывали в несколько раз рубероидом и затем заливали горячим расплавленным битумом.
Все это делала Зинка. Это была ее монополия, мужчины к этому делу ею не допускались.
Зачерпнув из котла с кипящей смолой полное ведро (цибарку, как она говорила), Зинка лихо шла по трубе.
Дойдя до стыка, ловко выплескивала черную густую бурлящую жидкость на трубу. Получалась блестящая, лаковая поверхность. Точь-в-точь как новая галоша.
Вообще-то инструкциями по технике безопасности это категорически запрещалось — разгуливать по трубе, да еще с обычными открытыми ведрами.
Полагалось идти по земле, а для битума существовали специальные цилиндрические высокие сосуды с закрытым верхом.
Но наливать в них битум было неудобно: зачерпнуть нельзя, надо осторожно заливать черпаком — занятие долгое и нудное.
Поэтому и Балашов и Филимонов смотрели на Зинкин метод сквозь пальцы. Многие годы изолировали именно так, и ничего не случалось.
В линялой, выгоревшей майке, туго, обтягивающей ее могучую грудь и спину, с голыми руками, в громыхающих брезентовых штанах, Зинка делала уже пятый или шестой рейс.
Неизвестно уж, как это случилось — то ли она засмотрелась на что-нибудь, то ли поскользнулась, только Зинка вдруг вскрикнула, резко взмахнула свободной рукой, затанцевала на одной ноге, далеко отставив другую, и стала падать. Ведро с кипящим битумом повисло над ней.
Еще миг, и она бы рухнула, опрокинув на себя свою страшную, пышащую жаром, как котлы в аду, ношу. Филимонов, который видел все это издали, зажмурился. Балашов спрятал лицо в ладони. Все похолодели от ужаса. Когда они открыли глаза, Зинка стояла на земле целая и невредимая, только очень красная и с перепугу визжала на всю стройку.
А рядом стоял Петря. Одной рукой он поддерживал за локоть Зинку, другой держал ведро с битумом.
На его руке, куда выплеснулось немного смолы, багровело пятно, на глазах вздуваясь большим водянистым волдырем.
Как он умудрился подхватить Зинку и ведро, уму было непостижимо.
Он стоял шагах в десяти от трубы, когда чуть не произошло несчастье.
Зинка потом рассказывала, что Петря чуть ли не по воздуху к ней подлетел, поймал, как хрупкую вазу, и осторожно опустил ее шестипудовую тушу на землю.
— Это ж надо же ж! — говорила она. — Это, братцы, умом никак человеку понять нельзя! Такой, понимаешь, ледащий, такую женщину словил! В ем, братцы, поверьте мне, громадная сила. Жилистый какой черт! Всем вам, охламонам, нос утер! А то стоят, медведи здоровенные, зенки позакрывали и ждут, пока женщина сварится живьем. Тьфу! Мужики еще называются!