Литмир - Электронная Библиотека

Вы открываете глаза.

Вы видите меня.

Вы не удивляетесь. Вы возвращаетесь к жизни, вы живы, и вы говорите: будем заниматься Эрнесто. Как только мы выйдем отсюда, я допишу этот текст.

Нужно ждать еще очень долго, прежде чем вернуться на улицу Сен-Бенуа. Лето 1989 года. Вы в первый раз за последние девять месяцев выходите из больницы. Мы садимся в машину, у вас в руках бутыль с кислородом, он вам еще нужен. Вы говорите: поедем в Лес, подышим немного свежим воздухом. Мы едем. Вокруг все зеленое. Вы смотрите в окно. И плачете. Вы говорите: я забыла об этом, о деревьях, о зелени, как такое возможно забыть, как можно жить без этого чуда, невозможно больше не видеть всего этого, деревьев, леса.

Вы плачете.

Я очень медленно еду по аллеям, слежу за тем, как вы смотрите в окно, я не мешаю вам смотреть и плакать от вида такой красоты.

Вы говорите: мир невероятен.

Мы едем по Лесу.

Вы не хотите возвращаться. Я говорю, что уже пора, ужин подадут очень рано. Вы отвечаете: они могут подождать, то, что они готовят, просто отвратительно, держите, мы поедем в «Ладюре» и купим сэндвичей. У них лучшие сэндвичи в мире, я ходила туда еще студенткой, когда у меня были деньги. Сэндвичи с гусиной печенью, это же замечательно. Поехали туда, в больницу можем и опоздать, это не имеет никакого значения.

Мы приезжаем на улицу Рояль. Я покупаю несколько сэндвичей и миндальные пирожные с шоколадом.

Потом мы возвращаемся в больницу, на передвижном столике стоят два подноса с тарелками, накрытыми колпаками из нержавейки. Вы приподнимаете их, смотрите и говорите: это невозможно. Вы звоните медсестре: это совершенно невозможно есть. Ни в коем случае. У нас есть наши сэндвичи. Все убирают. Мы едим. Вы говорите: нет ничего лучше, чем эти сэндвичи и миндальные пирожные, даже не верится.

Конец июня, жарко, на площади Тяньань-мэнь была бойня, вы плачете, смотря по телевизору на убитых молодых китайцев. Мы возвращаемся на улицу Сен-Бенуа. Там лежат килограммы писем. Вы сидите за своим столом, вскрываете все письма подряд. Вы звоните Полю Очаковскому-Лоренсу и говорите, что текст будет готов уже очень скоро, да, я чувствую себя хорошо, все отлично. Я наконец-то смогу писать, попытаюсь закончить историю об Эрнесто. И, может быть, сниму фильм. Мне бы очень хотелось это сделать.

Вы пишете, испытывая счастье, легкость, вы улыбаетесь. Вы невредимы. Появляются нужные слова, я печатаю, и мы много смеемся вместе с brothers и sisters, вместе с Эрнесто. Он всегда один, он читает Екклесиаст и не знает, что ему делать, чтобы спасти семью из Витри-сюр-Сен, в нем столько любви, что ему сделать, все бросить, может быть, уйти, убить себя — нет, любить их, свою мать, отца, братьев и сестер, и сожженную книгу, и огромное дерево. Он одинок, до такой степени, что хочется плакать.

Мы едем в Витри посмотреть на это дерево.

Целый месяц каждый день мы ездим в Витри. Мы смотрим на дерево. Едем на берег Сены. Вы выходите из машины: эта река, она не может надоесть, все реки мира, проходящие вдоль всей земли.

Вы облокотились о край парапета.

Вы ничего не говорите. Вы смотрите перед собой.

Эта река. И дальше, там, над ней.

Мы возвращаемся на улицу Сен-Бенуа. Текст продвигается. Вы будете снимать фильм, он называется «Дети», и несколько месяцев спустя выходит книга в издательстве «POL». Она называется «Летний дождь». Начало 1990 года.

Январь 1996 года. Вы не забыли об Эрнесто, о сожженной книге, как можно о ней забыть — невозможно, мы выучили ее наизусть.

Я говорю: это наше сердце.

Слова из книги «Все кончено». Книги исчезновения. Вы заново придумываете слова из сожженной книги Екклесиаста. В то время как все уже почти кончено. Тогда, когда агония уже началась. Вы говорите мне: всему свое время. Тщетность тщетности. Испарение испарения. Вы говорите так, как если бы уже не принадлежали этому миру, были уже не со мной. Вы спрашиваете: кто это написал, кто написал эти слова? И я печатаю, нет, записываю новую версию Екклесиаста. Вы не знаете, кто вы, в то время когда приходят слова, и тем не менее вы пишете всю свою жизнь. Только перед самой смертью вы произносите эти слова Екклесиаста, исправленные вами. Вами одной. Это длится очень недолго. Вы опустошены, доведены до изнеможения. В первый раз я слышу то, чего никогда не слышал от вас: вы не можете себе представить, как я устала.

Вы так устали, что больше уже ничего не сделать. Только ждать утра воскресенья 3 марта 1996 года.

Вы спрашиваете: думаете, это случится сегодня вечером? Я отвечаю: нет, мы должны закончить книгу, вы будете еще писать. Вы диктуете мне несколько слов и потом прекращаете. Вы говорите, что все кончено, с Дюрас все кончено. Я больше не пишу.

Через несколько дней все действительно кончено. Сердце перестает биться. Что делать с мертвым телом? Больше не видеть его, как можно быстрее зарыть в яму на кладбище Монпарнас. Не на что смотреть. Все кончено. А потом, оказывается, нет, все продолжается, ваше имя никуда не исчезает. Названия книг не исчезают. И, может быть, что-то еще. Это никому не известно. Можно подумать, что вы не одни, что теперь другие руки ласкают вас, ваше лицо, можно верить, что существует какое-то другое время, которое мы, живые, не можем себе представить. Мы, те, кто жалеет о вашем отсутствии, те, кто иногда вечером набирает номер квартиры на улице Сен-Бенуа — звонок звенит в пустоте, — потом мы звоним снова, думая, что вы, может быть, спросите: где вы? Приходите, я вас жду, — да, иногда мы можем сделать такое, становимся вдруг идиотами, сумасшедшими, нет никакой тоски, ни грусти, мы сходим с ума оттого, что на самом деле не можем ничего понять. Оттого, что у нас нет неопровержимого доказательства вашего существования. Тогда мы не понимаем, что делаем.

Я ничего не делаю. Я жду. Я ни о чем не думаю. Я не думаю о вас. Как можно думать о том, о чем думать невозможно, думать о том, что делает нас бедными и обездоленными? И более близкими. Мы вместе.

Несмотря на все это, я здесь. Я пишу вам. Пишу вам свои письма, я не занимаюсь литературой, нет, это просто повод быть с вами во время вашего отсутствия, о котором ничего не известно, просто это тот случай, когда ты остался жив. Не привязан больше ни к чему, кроме этого: думать. О вас. Обо всех остальных, кто умер. Известных мне и неизвестных, об именах, которые я читаю в саду Монпарнаса, о жизни одного только имени. Вашего имени. Других имен. И датах рождения, смерти.

И думать обо всех, кто жив.

Мы живые. Как любить, и как писать, и как смотреть, и как кричать, и как слушать Шуберта — все начать заново, любить друг друга как никогда, больше всего на свете, больше всего… Но это случается со всеми, не нужно думать, что есть какие-то исключительные истории. Наша история — не исключение.

Расскажите мне, что это за Фредерик, которому вы пишете столько писем?

Это кто-то, кто тоже пишет. Кто-то, кто не кончает с собой. Кто пишет как одержимый. Кто-то, кто все знает и не хочет ничего знать. Он — сумасшедший. От Бога. Он не знает, что с этим делать. Не знает, что со мной делать. Он не хочет меня видеть. Он любит меня. Он говорит: замолчите. Он не знает, что именно нужно сделать. И я жду. Вы понимаете?

Да. Оставьте все так, как есть. Ничего не делайте. Останьтесь таким, какой вы есть. Я здесь. Вдали от вас, но я думаю о вас, видите, я не знаю, как это сказать, я даже не знаю, как это возможно, но такое случается. Я вас вижу. Вы шатаетесь по бистро, вы снова принимаетесь за старую комедию, пишете первому встречному, бросаетесь на шею сразу всему миру, после первой улыбки — сразу букет цветов. Вы живете не зная, что с собой делать. С вашим телом. С вашей душой.

Фредерик, который вас любит, скажите, что вы с ним будете делать? И я во всей этой истории, что будет со мной?

Я забочусь о вас обоих. Я заперся в комнате на улице Дофин. Я забочусь и о вас, и о нем. Я вас не разделяю. Я хочу весь мир. И больше всего на свете — эту любовь. Любовь к вам, нет — вашу любовь, что я хочу от вас, что я хочу от него, кого любить, как?

20
{"b":"182339","o":1}