Сама работа почти не вспоминается, и, очевидно, не случайно. В той обстановке она вольно или невольно становилась делом как бы второстепенным (не могу не привести замечательного высказывания одной медсестрички, обращенного к назойливому больному: «У нас тут и без вас забот хватает»). Нужно было в первую очередь пройти маршрут как таковой, все бесконечные сотни километров, не голодать, не передраться, не замерзнуть. Работа же мало чем отличалась от тех исследований, что мы вели на Озере. Только там условия были человеческими, здесь — нет.
Мне ни тогда, ни потом так и не удалось узнать, кто заказывал музыку, которую мы «играли» на протяжении всего похода. Как-то раз Рубен Михайлович проговорился, будто имеет бумагу от Минобороны, предписывающую всем и каждому в пределах Чукотского национального округа оказывать экспедиции всемерную поддержку. Мое сердце подданного великой державы сразу же преисполнилось гордости за оказанное высокое доверие, я был счастлив крепить в меру сил «оборонное могущество Родины», буря скважины, отбирая в бутылки пробы воды из всех встреченных водоемов, проводя регулярные метеонаблюдения, заполняя страницы полевого дневника.
Далеко не каждое распоряжение начальства приходилось мне по душе. На Озере почему-то все обстояло иначе, и даже когда Сергей Евгеньевич шпынял меня за нерадивость либо неповоротливость, это не обижало и не раздражало, я спешил загладить промашку, заработать добрую оценку. На Чукотке многое шло наперекосяк, студенческие преддипломные интересы часто входили в противоречия с замыслами начальника. Заново обдумывая сейчас былое, я, видимо, должен признать, что бывал неправ и нередко оказывался не на высоте. Взыгрывало самолюбие, приобретшее оттенок самоуверенности, и это выливалось в проявление непокорности, упрямства, дерзости. Очень может статься, что первопричиной такого нелучшего поведения было неожиданное и потому весьма болезненное разочарование в Саркисяне.
День ото дня мы питались все хуже. Борис Курятников фактически прекратил исполнять обязанности повара: варить харч стало не на чем, а отрезать себе кусок мяса забитого оленя каждый мог и без посторонней помощи. Но вдруг оказалось, что Борька по-прежнему при деле, только сменил поварские функции на амплуа слуги-холуя. Обнаружилось это до обидного просто. В один из вечеров из персональной палатки начальства раздался голос Рубена Михайловича. Он звал Борьку, чтобы тот принес ужин, и вдруг мы явственно услыхали:
— Возьми банку курятины и соус.
Тотчас наши рожи высунулись из общей палатки, мы проследили жадными взорами за Борисом, увидели, как он метнулся к нартам, распаковал привязанный к ним мешок и извлек оттуда какие-то банки-бутылки. Самый старший из нас, тертый буровой калач Иван Павлович, негромко выматерился и сказал:
— Так я и знал. Рубен всегда берет в поле собственный харч. Я и то удивлялся, что он по сю пору себя не обнаружил.
Очевидно, по воцарившемуся в лагере молчанию начальник догадался, что выдал свою тайну. Он вылез на улицу, откинул брезент нашей палатки и недовольным тоном бросил:
— Никто никого не ограничивал, любой из вас мог позаботиться о дополнительном питании. Мы с Николаем еще в Москве запаслись консервами.
С того вечера оба коммуниста перестали таиться, ели свое личное и почти не подсаживались к общему костру, когда он случался. Было нестерпимо слышать, как вскрываются вкусные банки, выдергиваются пробки из бутылок с фантастическими винами — обложенные ватой «Хванчкара» и «Киндзмараули» ехали в тех же продовольственных нартах. Мне тогда казалось, что даже Коля Бобов стыдится своей роли и отводит сытые глаза от наших голодных.
Да, мы постоянно ощущали голод, однако он вовсе не был отчаянным, непреодолимым — мясо и галеты во всяком случае у нас имелись. Но мне, пожалуй, впервые в жизни (если не считать полузабытых военных лет) пришлось регулярно и подолгу недоедать, довольствуясь малосъедобной сырой пищей, и это определенно сломило мою волю и в конечном результате совесть. Я стал слишком уж горячо жалеть себя, меня бесило поведение Саркисяна, и на таком фоне собственное падение выглядело не столь уж страшным. В чем оно заключалось? — Я сделался вором!
«А что тут особенного?», «Если от многого отнять немножко, то это не кража, а просто дележка» — Господи, сколько же фальшиво-успокоительных сентенций гнездится в нашей памяти! «Себя, любимого» мало кто даст в обиду, всегда сыщутся правдоподобные объяснения, жаркие самооправдания. Вот-вот, именно они. Наташа однажды наткнулась на изречение Ницше: «Черная зависть, грубая несдержанность, страстное самооправдание — вот что движет поступками плебея». Мне она настойчиво приписывала последнее, хотя не исключала и грубой несдержанности (спасибо хоть черную зависть на меня не повесила!). Знала бы она то, о чем я впервые тут рассказываю.
Не выдержал я всего лишь одну из многих жизненных гримас, а мои спутники выдержали. И Иван Павлович, и Юра, и даже приблатненный Борис — они не крали. Это точно, потому что — дополнительный позор на мою голову — я зорко следил за тем, не встали ли они на мой путь. Каким бы облегчением для меня это было! Нет, не встали.
Воровал я сливочное масло из деревянного ящика, ехавшего на самых последних нартах. Это был цельный тридцатикилограммовый брус, весь заледеневший с наступлением постоянных холодов. Саркисян распорядился в случаях крайней надобности (особо изнурительный переход, мороз, беспощадно «вымывавший» калории из ослабленного организма) выдавать каждому по кусочку этого вожделенного продукта. Я же, оказавшись однажды в одиночестве возле злополучных нарт, вторгся перочинным ножом в зазор между досками и отколупнул ломтик. Обнаглев, повторил операцию на следующий день и проделал то же еще раз десять, слопав в общей сложности граммов пятьсот, наверно. Горько, стыдно, однако, коли взялся петь песню, негоже из нее слова выкидывать!
Помимо работы на скважинах и сбора геологических образцов, мне были поручены замеры температуры и влажности воздуха. Наблюдения велись с помощью психрометра Ассмана, компактного металлического приборчика с ручным заводом. Он покоился в кожаном футляре, а футляр был приторочен к «метеорологическим» нартам, чтобы прибор всегда был под рукой — наблюдения проводились каждые три часа. Чукчам нравилось, когда я заводил пружину и вентилятор, набирая обороты, негромко пел свое «У-у-у-у».
В тот день мы преодолели небывалое для экспедиции расстояние — около тридцати километров. Погода стояла великолепная, тундру сковал морозец, припорошил снежок, нарты ходко катились под уклон. Рубен Михайлович решил не тратить время на остановки, даже для наблюдений за температурой воздуха, и сказал мне, что вечером на стоянке проведем измерения по самой полной программе. И едва мы приступили к установке палаток, напомнил мне, что пора распаковывать аппаратуру. Я подошел к нартам и увидел, что футляр пуст. Тотчас за спиной раздался голос Саркисяна:
— Утром, когда трогались в путь, я заметил, что вы плохо застегнули футляр и подумал, что по дороге прибор непременно выпадет от тряски. Так и случилось. Придется вам прогуляться назад, без психрометра не возвращайтесь.
Годы миновали с тех пор, но я так и не сумел осознать мотивы его поступка. Ума не приложу, почему оказался расстегнут футляр — я до занудства педантичен в делах, вряд ли была допущена небрежность. С другой стороны, не смею подозревать начальника в саботаже, или, проще сказать, во вредительстве. Далее, почему он, увидев мою расхлябанность, сразу же не ткнул меня мордой в содеянное? Ну, наорал бы, потопал бы ногами, что Рубен Михайлович время от времени артистически проделывал, впадая в ругательный экстаз. Разве можно было рисковать довольно ценным и единственным прибором, тем более хрупким, с двумя стеклянными термометрами, хотя и в металлической оправе?
Какое-то время во мне еще тлела надежда. Вот сейчас он нахмурится, потом улыбнется, и протянет мне приборчик с нравоучительными и вместе с тем умиротворительными словами. Нет, этого не случилось, вероятно еще на маршруте Рубен Михайлович убедился в исчезновении психрометра и сладострастно дожидался подходящего момента, чтобы преподать «юнцу» урок.