— Зиновий, миленький, ну признайтесь, из-за чего вы с Толиком поссорились и подрались, за что вы его так избили, он же тихий был, стеснительный, никого не обижал, а вы его так… всего… Господи, сама не знаю, что плету, вы только скажите, что не убивали его!..
Лишь сейчас до меня дошло, в чем она меня подозревает. На теле Анатолия, как и у меня, были следы от ударов камней, да еще наверняка в долгой дороге из Диксона тело начало разлагаться. Только как все это объяснить охваченной горем Нине? Я резко скинул забинтованными культями одеяло и выкрикнул:
— Смотрите, это камнями!
Она с ужасом уставилась на мои избитые, с еще сохранившимися кровоподтеками и синяками бока и застыла в долгом оцепенении. В этот момент явилась делать перевязку Вероника. Не обращая внимания на посторонних, она начала разбинтовывать мои руки, обнажая «раневые поверхности». Нина не выдержала, выскочила из палаты, а когда возвратилась, глаза ее были сухи и голос почти не дрожал:
— Вы не серчайте на меня, Зиновий, войдите в наше состояние. Теперь-то я все поняла и маме с папой расскажу все, как есть, и Наташенька ваша мне много чего втолковала. Мы-то все это время после смерти Толи только о том и говорили, что вот бы он, как вы, в живых остался, пусть без рук, пусть без ног, только живой! Однако повидала вот вас, на эти… культи… нагляделась и думать стала иначе. Ох нет, слава Богу, прибрал Он Толика…
Когда она попрощалась со мною и ушла, меня вдруг как током ударило: Господи, а если бы мы тогда взяли с собой спирт — наверняка приняли бы дозу перед тем, как вылезти на ураган, просто для порядку, символически. И тогда во время вскрытия Толиного тела это обнаружилось бы, и не отвертеться мне от обвинений в том, что, дескать, напились, потеряли рассудок, двинулись прочь из палатки! И как тогда снять с себя подозрения близких Анатолия — понятно, выпил сам, Толика заставил «принять», перебрали, а там и до смертельных побоев недалеко!.. А вернее всего — заснули бы мы оба мгновенно, если бы выпили хоть немного спирта.
Двадцать первого апреля мне ампутировали руки. Двадцатого мая — пальцы на ногах, все, кроме мизинцев. Потом последовали две пересадки кожи, моей же собственной, с бедер, на культи и на стопы. В середине июля я впервые сел, свесив с кровати ноги, и в них яростно впились миллионы булавок — в отвыкшие жить конечности начала приливать кровь, и выдержать эту пытку можно было на протяжении десяти-пятнадцати секунд, не более. Однако с каждым днем срок увеличивался, настал час, когда я поднялся и минуты две стоял, прежде чем рухнуть на постель. А в итоге в конце августа самостоятельно вышел из палаты в больничный коридор и стал участником замечательной сцены: сидевшие вдоль стен старушки, глядя на меня, стали креститься и приговаривать:
— Слава Богу, наш-то — пошел! Слава Богу!
Да… Сподобился, ничего не скажешь! Я, богохульник, ругатель, воинствующий, научно говоря, атеист — и вот тебе, изволь радоваться, оказывается, меня спас Бог, и за то Ему великое наше гран-мерси! Тот Самый, Который так артистически умеет на протяжении тысячелетий расправляться с невинными людьми, возлагая на них кровавые грехи истинных преступников. Который не желает предотвращать войны, болезни, землетрясения (Который, в частности, не позволил армянским ребятишкам выбежать через две минуты на перемену, на улицу, и завалил их, всех до единого, в спитакской школе…) Безжалостно написал о Нем в «Поединке» Александр Иванович Куприн:
«И почти неожиданно для самого себя, подняв кулаки над головою и потрясая ими, Ромашов закричал бешено: — Ты! Старый обманщик! Если ты что-нибудь можешь и смеешь, то… ну вот: сделай так, чтобы я сломал себе ногу». Нет, не вышло, ногу поручик, бросившийся бежать в темноте, с крутого откоса, не сломал. «Но в душе у него, — продолжает Куприн, — вдруг вспыхнула гордая, дерзкая и злая отвага».
В конце августа я покидал Измайловскую больницу, в которой провёл около пяти месяцев. Расцеловался со всеми докторами, «средним и младшим медперсоналом», нетвердой походкой вышел на улицу. Меня усадили в такси, Наташа прижалась ко мне и негромко сказала:
— Господи, как ты мне дорог!
А я применил испытанный метод иронии и самоиронии, столько раз выручавший меня (и порой недешево обходившийся окружающим):
— Тебе дорог Господь, а не я, да, Натик?
Но она ответила серьезно и убежденно:
— Нет, именно ты, Зиночек. Теперь ты у меня Виктор, ведь так собиралась назвать тебя мама? Виктор, Победитель.
Во-во, Победитель, лучше не скажешь! У скульптора Сидура есть такая работа — «Виктор», вернувшийся с войны солдат-инвалид на костылях, с наглухо забинтованным лицом, можно сказать, мертвый, но все-таки живой, и это в конечном счете единственно важное. Тот солдат и впрямь безоговорочный победитель, мне же еще предстоит им стать. Либо не стать… Схватка будет нешуточная, и сражение это займет уже не двадцать часов, не пять месяцев, и в одиночку тут никак не справиться.
Однажды Олег Яблонский, тогда еще близкий друг, бросил мне во время очередного спора:
— Принципиальный больно, и живешь-то из принципа!
Тогда все расхохотались над неожиданной шуткой, и я первый. А получилось, что это совсем не шутка. Теперь, когда я так или иначе выжил, нужно научиться жить. Не беда, если даже «из принципа», — главное, чтобы достойно прожить столько, сколько отпущено.
Эпилог
Мне не было двадцати семи, когда это случилось. В том возрасте Александр Македонский приступил к завоеванию мира, Леонардо да Винчи был провозглашен маэстро живописи, Шекспир написал первую пьесу «Генрих VI», Авраам Линкольн и Уинстон Черчилль вступили на политическую стезю, Альберт Эйнштейн создал теорию относительности, Юрий Гагарин улетел в космос. В том самом возрасте Фритьоф Нансен начал свою ослепительную арктическую карьеру. Я же ее, едва наметившуюся, навсегда завершил.
Неужели навсегда? В день выхода из больницы я и помыслить не мог, что еще увижу море во льдах и небо в полярном сиянии. Какое там! Нужно было привыкать к отсутствию рук, «приспосабливаться» к протезам (ох, до чего же любят пользоваться этим рабским термином врачи-ортопеды!). И неотступно помнить о том, чего лишился, растравляя себя и самых близких тебе людей.
…Читая однажды Сент-Экзюпери, я наткнулся на фразу: «Нужно жить для возвращения». Она поразила меня — ведь ее автор, оставивший Планете Людей вечное чудо — Маленького Принца, так и не вернулся из последнего полета над Средиземным морем. Мне же повезло, я начал возвращаться и уже не имел права останавливаться.
Приснилось мне, как светлой ночью,
В пургу, в снегу, в аду, в бреду
Я полз бескомпасно, бессрочно
По черному морскому льду.
И вмиг не стало жизни прежней,
Текущей ровно, без затей,
И наступил он, неизбежный
Момент кусания локтей.
Вокруг кипит судеб вращенье,
Судьба-струна, судьбинка-нить…
И надо жить для возвращенья
Ко всем, кто продолжает жить.
Конец первой книги
1992 — июнь 1995 г.
КНИГА ВТОРАЯ
ТАРАСКОН И ОСТАЛЬНАЯ АРКТИКА
Совсем недавно я наткнулся в дневниках Корнея Ивановича Чуковского на любопытную мысль о том, что человек должен приступать к написанию мемуаров в возрасте 62-х лет. Почему, по каким таким соображениям — это осталось неясным, но сама цифра меня вполне устроила. Сам того не зная, я попал в «яблочко»: начал писать эту книгу на пороге 63-летия. И действительно, если первая книга по форме — повесть, то вторая — типичные воспоминания очевидца. Не буду придираться сам к себе. Что же до читателя — его еще надо заполучить, о чем сегодня я не собираюсь задумываться.