Младший мальчик заплакал, его старший брат сжал зубы – уличная жизнь приучила его танцевать на лезвии ножа, но при этом самым строгим ее законом было требование: «Когда острая грань, по которой ты идешь, заканчивается, не оборачивайся, гордо сплюнь и, высоко подняв голову, шагай вперед». Оборванец так и сделал: сплюнул на дорогой красный ковер кабинета бургомистра и поднял голову, крепко сжав ладонь брата в своей, чтобы тот понял, что младший здесь не один, – с ним Джеймс Фертени, который никогда его не давал в обиду, а Джеймс Фертени не боится!
Олаф Бремер не оценил уличной чести маленького бродяжки. Он не смог сохранить свою показную величественную непринужденность, диктуемую ему положением, а резко поднялся из-за стола и лично отвесил мальчишке сильную пощечину тыльной стороной ладони, разбив бедняге губу. Сержант Вельт Гримен отвернулся, зажмурив глаза, искренне опасаясь того, что, если он сейчас лишь взглянет на градоначальника или этих детей, его рука сама выхватит меч, и тогда он проучит этого выродка, носившего бархатный камзол бургомистра и золотую цепь с ключом города на груди. Солдат знал, что в таком случае он спасет многих от жестоких приговоров и безжалостности Олафа Бремера, но понимал, что при этом ему недолго останется жить. Гримен продолжал бездействовать.
Градоначальник же начал истекать желчью.
– Улицы Теала станут чище без ваших грязных ног, – сказал он, скривившись и нависнув над приговоренными. – Они станут чище без ваших плевков на мостовую. Сам воздух над нашим вольным городом наконец избавится от вашего дыхания. И стоит лишь натянуться двум веревкам и заскрипеть двум петлям вокруг ваших шей, как я сам вздохну свободно. Увести их и повесить. Немедля, сержант!
Руки секретаря дрожали, а перо ходило ходуном, записывая на лист бумаги ужасный приговор. Вельт Гримен повел даже не мысливших сопротивляться детей к выходу из кабинета, и только старый торговец овощами и фруктами Норт удовлетворенно потирал ладони. Он еще не знал, что и сам отправится на тот свет почти сразу же за своими жертвами – от избытка чувств, неуемной радости и возбуждения при виде казни, которой послужил зачинщиком, сердце его не выдержит и остановится. Он умрет, и никто даже не вздохнет сочувственно по известному скряге и злобному, как гоблин, торгашу и ростовщику. Более того – многие даже обрадуются. Никто не придет на похороны, а жена Маргарет, которая три десятка лет терпела его издевательства над собой, и не подумает разориться даже на самый простой гроб и просто накажет гробовщику закопать его в яме за городом. Не будет у него ни плиты, ни памятника с пожеланием покоиться в мире. И вскоре все забудут о нем.
Вот так украденные у него этим утром две груши вскоре обещали стать нежданной бесславной погибелью для троих человек…
* * *
– Вы точно уверены, господин Кроутс, что она у тетки?
Олаф поднял взгляд на нависшего над ним старика. Блестящее лезвие бритвы холодило младшему брату Танкреда горло. Он улыбался.
– Д-да, господин бургомистр, – заикаясь от страха, ответил Фабиус Кроутс, проводя лезвием по толстой шее Олафа Бремера. – Моя сестра… она совсем плоха, одной ногой уже на том свете, и дочь присматривает за своей тетушкой, пытаясь облегчить ей последние минуты…
– У меня есть забавное мнение по этому поводу, если позволите, господин Кроутс. – Олаф в упор глядел в глаза старика с бритвой – чужое горе его нисколько не заботило. – Только вы сразу же исправьте меня, если я не прав, но мне отчего-то кажется, что вы ее прячете от меня.
– Н-нет-нет, что вы, ваша светлость! Я бы не посмел! – Бритва в руке Фабиуса Кроутса скользила по шее бургомистра, поднимаясь все выше, постепенно взбираясь на подбородок и щеки.
Если бы Олаф Бремер умел уважать кого-то, кроме себя, то, без сомнения, этот старик получил бы изрядную долю почтения только благодаря своей выдержке и хладнокровию. Старик был настоящим мастером своего дела: он очень боялся, но пальцы его были тверды и двигались уверенно – дрожь была лишь в голосе, но словами младший брат Танкреда порезаться не боялся. Цирюльня «Клещи и Пиявка», что на Хардинг, 24, была местом, куда бургомистр снисходилраз в неделю, чтобы освежить лицо, побриться, подстричься, порой пустить кровь лечебными пиявками и распарить тело.
На вывеске над дверью были изображены упомянутые в названии цирюльни инструменты оздоровления, а над ними значился герб: сорока с лилией в когтях – символ королевского цеха брадобреев и цирюльников. «Клещи и Пиявка» была тихим местом, поскольку цены мастер запрашивал довольно высокие, и сюда приходили лишь зажиточные горожане, рыцари и маги при капитале. Жил цирюльник-вдовец с молодой дочерью на втором этаже дома, на первом была мастерская.
Зал этот был довольно примечательным, ведь нигде не встретишь подобных предметов и утвари, кроме как у брадобрея. Верстаки с мазями в склянках. Всю стену занимало огромное зеркало, которое деду Фабиуса Кроутса подарил сам король Инстрельд II Лоран, когда посещал Теал во время объединения Ронстрада, – даже сейчас можно было разглядеть в уголке гербы королевского стеклодувного цеха: лилию и склянку. В центре зала располагалось кресло для посетителей, где сейчас и восседал, как король на троне, бургомистр Теальский. У остальных стен шли шкафы, в которых чего только не было: банки с пиявками перемежались с щипцами-блохоловками и специальными крючками для завивки волос. Парики различных видов и цветов лежали подле щеток из ежовых игл и свиной щетины, рядом были костяные, деревянные и металлические гребешки, клещи для вырывания зубов и кремень для точения ногтей… Под столами стояли пирамиды котлов, чанов и лоханей, в углу возвышалась замысловатая вешалка для нарезанных тканых бинтов.
Да и сам мастер был весьма необычен. Старик был одет в желтоватый фартук, а на рукаве рубахи красовалась черно-красная повязка с изображением цеховой сороки. За поясом у него были ножи, ножницы, расчески и зеркальца. Он был лыс, за исключением ободка седых всклокоченных волос, морщинист и сутул, но руки его с закатанными до локтей рукавами были стремительнее зайца, удирающего от лисицы. То он быстро взбивал кистью мыльную пену в медной мисочке, то уже брался за бритву, то что-то подводил гребешком, то накладывал на лицо дорогому посетителю горячие компрессы из нагретых льняных полотенец.
Немного в стороне стоял его подмастерье, парень лет двадцати, черноволосый и бледный. Вот у него руки дрожали заметно, и это было видно всякий раз, когда он подавал мастеру компрессы, пропаренные над котелком воды в жаровне. Глаза его, лихорадочные и испуганные, бегали по лицу хозяина, не в силах взглянуть на господина бургомистра. Цирюльник делал вид, что ничего не замечает. Олаф сразу понял причину происходящего.
– Вы ведь помните, я уже говорил вам, господин Кроутс, у вас здесь столько забавных и диковинных вещей… – протянул Бремер, покосившись на двух стражников, ожидавших его за дверью цирюльни. – Но главной вашей достопримечательности я что-то не вижу. Я, знаете ли, не верю, что милая моему глазу и… быть может, даже сердцу Клементина уже вторую неделю прозябает у тетушки. Быть может, стоит наведаться к оной тетушке с официальным визитом и помочь ей решиться наконец на путешествие в один конец?
– Нет-нет, ваша светлость, это было бы совершенно излишним, – поспешил ответить Фабиус. – Она скоро приедет. И снова это место засияет, как прежде…
– Вы считаете, она будет рада меня видеть, господин Кроутс? – зажмурив глаза и представив себе ладный облик дочери цирюльника, спросил Олаф. – Или ответит дерзким, не подобающим славной теалке отказом на мои к ней ухаживания?
На эти слова помощник цирюльника уже шагнул было к господину бургомистру, по всей видимости, намереваясь придушить его голыми руками, не задумываясь о последствиях, но расторопный старик тут же воскликнул: «Мортимер, компресс!», и парень был вынужден остановиться и передать мастеру полотенце.
Горячая ткань легла на лицо Олафа, и тот даже закряхтел от удовольствия, не видя, как над его головой происходит безмолвный, но весьма красноречивый разговор взглядов цирюльника и его подмастерья.