Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Зашумела безумная оргия — но и среди ее веселого безумия слышались чьи-то таинственные стоны. Они смолкли. Раздалась песня вину и веселью. Занавес поднялся…

Вот они, веселые рыцари юга, чада Сицилии и Прованса, с песнею вину и любви на устах — они, весело и разгульно порхавшие по жизни, они, поборники кулачного права и верные паладины избранной красавицы… Вот и Роберт, простодушный сын дикой Нормандии, рыцарски честный, добродушный, доверчивый… Но за столом против него сидит другой. Мрачный, печальный, с печатью проклятия на челе, но прекрасный, но величавый в своем падении — он прикован взглядом к Роберту, и в взгляде этом так много страдания, так много любви, так много иронии. Он молчит… изредка только звучный, мужественно-сильный голос соединяется с песнью оргии… Посреди этих разгульных тонов раздаются иные; так и слышно, кажется, что эти звуки навеяны иной страною, иным небом; они просты, — но простота эта причудлива, как простота средневековых легенд… И действительно — это пилигримы, и один из них начинает свой наивный рассказ: «Ich komme aus der Normandie».[148] И потом он поет страшную балладу, в простых и почти веселых звуках которой слышится невольно что-то иное, леденящее душу, так даже, что и комический ужас трубадура и рыцарей при словах: «Der Teufel gar, der Teufel gar»[149] — переходит в стон настоящего ужаса. Роберт оскорблен. Трубадур у ног его; опять раздается новый мотив: «Ich komme aus der Normandie, mit meiner schonen Braut»,[150] — и за ним исполненный цинизма и суровости речитатив Роберта, на который не менее цинически отвечает хор рыцарей… И вот влекут Алису… Взгляните на нее: она вовсе не хороша, может быть, но в чертах лица ее так много девственной чистоты русых дочерей Севера, но так жалобно звучат ее мольбы среди неистового хора… Зато посмотрите, с какою ирониею глядит на эту сцену Бертрам!.. Но Алиса узнала Роберта, она спасена: бешеная оргия смолкает в отдалении и повторяющимися звуками…

Раздается ritornello[151] каких-то свежих, благоухающих, как цветы, стеклянных звуков. Это ritornello — душа Алисы — чистая и светлая, как сама природа. И весь разговор этих двух простых чад суровой Нормандии полон патриархальной простоты… Но кто это стоит за деревьями? Это опять он, опять Бертрам, колоссальный, недвижный, как изваяние, с неизменною улыбкою горькой иронии, с гордо поднятым под тяжестию проклятия челом. Это снова он — и таинственным ужасом обвевает оркестровка рассказа Алисы, тем ужасом, который невольно чувствуешь в час ночи от шелеста дерев и голосов кузнечиков в траве, ибо, в самом деле, в оркестровке слышен стук кузнечиков, — да и нельзя иначе; Алиса — свежий цветок, дитя непосредственных, природных впечатлений — формы ее чувствований так же просты, как она сама…

Она убежала — воздушная гостья, и Роберт опять глаз-на-глаз с своим демоном. Полный еще свежести и благоухания, он в эту минуту чувствует, что его тяготит влияние Бертрама… «О, Robert, — начинает тот, — zehnmal mehr Роберт, (я тебя люблю) в десять раз больше, чем мою жизнь, ты не поймешь, как я к тебе привязан» (нем.).} Демонскою, уничтожающею любовью отзывается это признание, страстное, таинственное, отрывистое. И чудно хорош был Бертран в эту минуту, чудно хорош, потому что не позволил себе ни одного движения внешнего, человеческого. Это был тот же изваянный образ, с сосредоточенным в груди страданием, с молниеносным и грустным взглядом.

Зала потряслась от рукоплесканий; я не мог перевести дыхания; нечто обаятельное было в этих страстных тонах, в этом бархатно-органном голосе, в этой фигуре, мрачной, неподвижной, прекрасной, в этом прерывистом, скором, нервною дрожью отзывающемся речитативе…

Я сам дрожал, как в лихорадке, — я прикован был к этому колоссальному, страшному, неотразимо влекущему образу. И в сцене игры я не видал бесновавшегося Роберта. Я видел только его, с горькою ирониею на устах, я слышал только из груди исторгавшиеся: «Ja, du bist mein und singst mit mir…».[152] И потом, когда это страшное явление встало между разъяренным Робертом и рыцарями, все так же спокойное, грустное, непреклонно-гордое, — мной овладел почти панический страх.

Занавес упал при замиравших звуках сицилийского напева. Бертрамисты собрались к рампе и вызывали своего любимца.

Я взглянул на ложу бенуара и почти оцепенел от изумления. В ней сидели все знакомые лица, и между ними резко выдавался тонко-очерченный, до невозможности прозрачный профиль, с голубыми лихорадочно-яркими глазами, с детски-насмешливою улыбкою. Чудно хороша была она в этот вечер, чудно хороша в черном бархатном платье, с венком из белых роз на темно-русой головке! В ней было так много грусти, ее бледные пальцы подлиннели так заметно…

Я был под влиянием божественной поэмы, и она слилась для меня с благоухающею, светлою Алисою маэстро… Я понял, что недаром каждое появление ее в маленькую залу одного дома приводило мне всегда на память ritornello речитатива. Алисы и Роберта.

Почти весь второй акт я проговорил с нею, и только вскользь, как бы сквозь сон, слышались мне обаятельные жалобы Изабеллы; но когда в толпе рыцарей снова явился Бертрам, немногие слова его под такт марша турнира повеяли на душу леденящим ужасом. — Занавес вновь упал под чудные звуки турнира, этой полной, веселой, смелой рыцарской поэмы.

Я вышел в фойе.

— Ну что? — спросил я одного моего приятеля, которого не видал с неделю, — ты pro или contra Елены?

— Контра, братец, контра — уж какая будет контра! — отвечал он с радушным смехом. — Наших собралось много.

— С чем вас и поздравляю, — сказал я.

— Да что, братец! — продолжал он, — как же ее с С** сравнивать*.

— Точно нельзя, — подхватил господин зрелых лет с Анною на шее, — помилуйте! — обратился он ко мне, — в ее танцах нет нисколько благопристойности… В «Фенелле»*, например, вы ее видели? Просто…

Я не дослушал и ушел. На пути к моим креслам опять я столкнулся с значительным лицом, которое обязательно взяло меня за пуговицу фрака и поправило свой галстук.

— Я говорил сейчас только, — начал он, — об искусстве танцев. Чтобы танцы входили в область изящного, нужно, чтобы они были пластично-благородны.

— Да, как античные изваяния, в. п.

— Гм! — сказало лицо, погладив подбородок, с особенной ему свойственной грацией, потому что, в самом деле, в этом человеке было что-то чрезвычайно грациозное… Вы так думаете?..

— Да, в. п…. античные изваяния чисты и целомудренны, и между тем они наги. Прикрывать наготу цветами придумал жеманный разврат периода Возрождения.

— Итак — вы pro! — спросило меня лицо, осклабясь и прищуря глаза, как кот.

— Ни pro, ни contra, в. п.

— Т. е. amicus Plato…[153]

— Sed magis arnica veritas…[154]

Я поклонился и пошел к своему месту, потому что уже началась интродукция третьего акта с ее странными, ломаными звуками, комически страшными и относящимися к дуэту Бертрама и Рембо… Но дуэт этот всегда пропускали на московской сцене, хотя он необходим в поэме, как необходимы гротески в готическом храме. Комизм его дышит ярким сарказмом; ибо до ничтожества мал является человек в этой схватке с холодно-насмешливым демоном.

Подняли занавес. Вот он, как привидение, стоит вдали, прислушиваясь к дикой оргии ада, запечатленной цинически-развратным и вместе глубоко-отчаянным весельем. Но он уже не тот холодный, грозный, сверкающий очами демон; на нем налегло всей силой отчаяние, в этих звуках слышно ему тяготеющее над ним роковое проклятие, и черты, и поза его проникнуты болезненным страданием. Но он так же мрачно неподвижен, он тот же демон… Какою страстною любовию звучит его гордый голос при словах:

вернуться

148

«Я прибыл из Нормандии» (нем.).

вернуться

149

«Это же дьявол, это же дьявол» (нем.).

вернуться

150

«Я прибыл из Нормандии, с моей милой невестой» (нем.).

вернуться

151

ритурнель, припев (итал.).

вернуться

152

«Да, ты мой и поешь со мной» (нем.).

вернуться

153

Платон друг… (лат.).

вернуться

154

Но больший друг истина (лат.).

94
{"b":"179960","o":1}