Севский сидел и грыз перо. Он сидел не за каким-нибудь отношением, а за почтовым белым листком, на котором было написано «Lydie» с восклицательным знаком. Кроме этого слова и огромного восклицательного знака, Севский, несмотря на то что грыз перо чрезвычайно усердно, не прибавил еще ничего, кроме другого, маленького восклицательного знака, за которым скоро последовал третий.
Он был в видимом волнении; щеки его горели.
Наконец он схватил перо и начал:
«Lydie!!!» — (восклицательные знаки были расположены именно таким образом).
«В первый раз решаюсь я назвать вас этим именем, решаюсь потому…».
Севский подумал, ища, вероятно, достаточной и основательной причины, «потому что, — продолжал он как бы по вдохновению, — люблю вас, как сестру, люблю слишком чисто, чтобы не позволить себе этого названия…».
За дверями раздался шорох, — Севский с досадою бросил поспешно письмо в ящик стола и раскрыл какую-то книгу.
Вошла рыжая девка с половою щеткою.
— Зачем? — вскричал Севский с негодованием, — у меня чисто.
— Барыня велела, — отвечала девка флегматически и принялась за операцию.
Физиономия Севского приняла какое-то страдальческое, болезненное выражение: пытка эта, вероятно, была для него обыкновенна и вместе с тем слишком несносна. Нетерпение выражалось в его взгляде, но вместе с тем и какая-то покорность.
Девка ушла, продолживши свое занятие до невозможности: кажется, она также справляла тяжелый долг, а притом знала, что после него будет справлять еще более тяжкий, и потому вовсе не торопилась.
Севский опять достал письмо из стола и продолжал его, но продолжал, уже не перерывая порывов своего вдохновения.
«Причина, которая заставляет меня писать к вам, — слишком важна — для вас, Lydie, и… для меня, может быть. — Да!!!!! то, что я узнал, обдало страшным холодом мою душу, обдало потому, что… я дрожу написать это… Я люблю вас безумно, пламенно, я вас люблю, Lydie, я ревную… смейтесь надо мною!..».
Продолжение, как видите, слишком не гармонировало с братским началом, но таковы письма влюбленных. Начнет всякий, как человек порядочный, и кончит черт знает чем, тем, о чем и сам не думал, принимаясь писать. Все дело было в том, впрочем, что Званинцев, этот холодный эгоист, этот человек без чести и без правил, — осмеливается произносить ее имя, обещается сделать ее своим созданием, ее — чистую, светлую, как само небо.
То, что между порядочными людьми называется сплетнею, у влюбленных носит название благородного порыва.
Письмо было кончено на трех почтовых листочках, но Севский еще не успел его запечатать, как послышался в передней звон колокольчика. Он опять поспешно спрятал его в ящик стола и раскрыл Гегелеву «Феноменологию».
Он ждал минуты с три и уже хотел было достать опять письмо из стола, как чьи-то твердые и быстрые шаги раздались за дверью, и в его комнату вошел мужчина лет 30, с южнорусскою физиономиею, с длинными черными кудрями, с усами и эспаньолкой; одет он был в греческое пальто-сак, из зеленого сукна, застегнутое доверху и, кажется, довольно уже послужившее; но воротнички рубашки голландского полотна и прекрасные, почти новые перчатки служили порукою за порядочные привычки этого человека.
— Здравствуйте, Севский, — сказал он с сухим кашлем, — а мне сказали, что вас нет дома? Я удивился, тем более что сам сказал вам вчера, что зайду к вам.
Севский видимо изменился, с смущением и робко почти подал ему руку.
— Да… — начал он с смущением, — я, извините, кажется, забыл… а впрочем… не знаю.
Видно было, что Севскому тяжело было лгать. Пришедший взглянул на него быстро.
Севский потупил глаза в землю.
— Вы, может быть, заняты? — сказал тот, взявши опять шляпу, брошенную им на стол.
— О, нет, нет, — вскричал. Севский с умоляющим видом, схвативши его за руку, — садитесь, садитесь, Александр Иванович! Хотите сигару… Впрочем, вы кашляете? вам нельзя?
— Ничего, дайте.
И новопришедший закурил регалию*.
— Умирать сбираюсь, — говорил пришедший, продолжая курить, — кашель, грудь болит смертельно!.. Да что это! — прибавил он, с неудовольствием махнувши рукою, — ничто не берет!
Он сбросил на пол нагоревший пепел… Севский кинул на это беглый взгляд, вспомнивши, вероятно, рыжую девку.
— Ну что вы? — сказал Александр Иванович, — все читаете?.. — и все вздор, чепуху немецкую? Читайте французов, Дмитрий Николаевич, читайте французов, народ хоть сколько-нибудь дельный.
И он с негодованием плюнул. Севский опять бегло взглянул на это.
— Будете вы сегодня у Мензбира? — продолжал его гость, не обращая особенного внимания на его косвенные взгляды.
При этом вопросе Севский взглянул почти с ужасом в сторону, где стояло фортепьяно, заслоняя собою двери.
Но он был слишком горд, чтобы показать перед гостем этот ужас… Он отвечал твердо и, по-видимому, равнодушно.
— Не знаю… может быть, буду, может быть, нет.
— Разумеется, будете, — иронически заметил гость, — разумеется, будете… Но скажите, ради бога, — продолжал он тоном искреннего участия, — зачем вы там бываете? Я хожу туда играть в карты, потому что, как вы знаете, это мой промысел, — карты, заметьте, не шулерство…
Севский бледнел и глядел на двери, заслоненные фортепьяном.
— Полноте шутить, — заметил он наконец с принужденной улыбкою.
— Шутить? менее всего на свете! — отвечал гость. — Я вовсе не шучу: я не литератор, не служащий, я человек вовсе лишний на свете. Но вам-то что делать у Мензбира? Если вы волочитесь за Лидией, то я скажу вам.
Но в эту минуту сам гость заметил взгляд Севского, полный такого ужаса и страдания и так прикованный к двери, что, казалось, молодой человек потерял над собою всякую волю.
Гость поглядел на него с недоумением и, чтобы переменить разговор, попросил у него вторую сигару.
Но сигара, которую подал ему Севский, была последняя: это еще больше смутило бедного ребенка.
И хозяин и гость молчали. В соседней комнате послышался звон чашек.
— Что это? — сказал гость. — Как вы рано пьете чай, Дмитрий Николаевич… Еще шесть часов только. Впрочем, я теперь выпью стакан с удовольствием… жарко.
— Да… то есть, — начал бледнея и краснея вместе молодой человек, — я должен предварить вас… — Но ему стыдно было предварять гостя, что, по всем его соображениям, принесут только один стакан, и он уже думал о том, что ему делать, не обидится ли его приятель… если он ему предложит свой стакан и сам останется без чаю…
Но в эту минуту дверь отворилась и явился лакей с угрюмой физиономией и с подносом, на котором стояли два стакана чаю. Лицо Севского немного просветлело. Александр Иванович выпил стакан и взял шляпу.
— Куда же вы? — спросил Севский, желая удержать его, потому что после чаю не предвидел уже никакой пытки.
— Мне пора, — сказал тот и, крепко пожавши руку молодого человека, вышел из комнаты.
Севский бросился на диван и закрыл руками свое лицо. Когда он открыл его, перед ним стояла уже барыня, нервически дрожавшая, с злобно язвительной улыбкою на бледных и обметанных лихорадкой губах.
— Вот и картежник и мошенник, Дмитрий Николаевич, — начала она сухим тоном, — а говорит вам дело.
— О чем, маменька? — спросил Севский голосом, дрожащим от внутреннего волнения.
И губы его сжались, и в груди, казалось, что-то накапливалось.
— О чем? я знаю, о чем, вы меня не обманете, — говорила она. — Ты думаешь, окружишь себя мошенниками и мерзавцами приятелями, так и. скроешься от меня… Нет, дружочек мой, они же тебя и выдадут, — продолжала она каким-то переслащенно-нежным тоном. — Пусть он и мерзавец, а говорил дело. За то я ему и чаю принесла, а то велела было отказать ему.
Севский, стиснув зубы, мог сказать только:
— Зачем? я бы не пил сам.
— Ты бы не пил сам?.. ты бы не пил сам? — завизжала матушка. — Так-то ты мне грубостями платишь за попечение! Уморить что ли меня ты хочешь? Что ж, умори, умори, я и так уже на сем свете страдалица…