А пока мы в новом деревянном двухэтажном с мезонином доме старосты. В нижнем этаже — лошади, скот, солома и сено. Сквозь щели пола их видно и слышно аромат навоза. В светелке наверху душно и тесно. В старой избе клопы, мухи, комары. С новых сосновых стен так и капает желтая смола. А какая высокая лестничка в светелку, и все это — и дом, и сарай, и светелка — под одной крышей, странно отделенной от стен, но соединенной плотно между собой. Все сбито и прочно, и зимой не попадает сюда ни одна снежинка, но зато упадет искра огня в щель из верхнего жилья в сарай, и всесокрушающий пожар неизбежен. Хорошо, если пожар летом, успеют отстроиться, а осенью, да дружный, и пропала деревня.
И вы иногда слышите:
— Здесь когда-то жилье было…
— Куда же оно делось?
— А господь это знает.
— Что ж жители — вымерли, сгорели, замерзли или так разбрелись по белу свету?
— Кто узнает? Кругом на сотни верст — лес и лес, — кого спросишь? Ушли и ушли.
И вы смотрите на старое пепелище:
Времен от вечной суеты,
Быть может, нет и мне спасенья.
В этих глухих местах Вологодской и Костромской губерний обитатели как-то меняют слова и говорят: пецка, вместо печка, хотите, вместо хотите и т. д. Что-то с непривычки странное, наивное и бесконечно простое и не спорное. Птица поет одну свою арию, и если человек начинает с пения свою речь, то нельзя и от него требовать на первых же шагах сложных речей. Поет и твердо. знает одну, слышанную мною, излюбленную поговорку:
— Мужик да овца, и опять с конца.
II
Удивительный человек — этот черногорец. Не успел расположиться, а у него уже в комнате женщина, молодая и не в пример другим даже красивая: среднего роста, с худощавым румяным лицом, карими, как у молодой матки, смелыми глазами.
— Это кто? — спросил я у сидевшего, как молодой паша, черногорца.
Тот только фыркнул.
— Вам не надо знать… — и он указал на мое обручальное кольцо.
Матка уходила и возвращалась, а черногорец двигался все веселее. Моя комната рядом, перегородка не доходит до верху, и, лежа на кровати, я слышу разговор в комнате черногорца. Она говорит:
— Куры-то у нас нашлись… Теперь с этим рублем что ж делать?
Черногорец, понижая голос, с легким смущением, прикрытым, впрочем, пренебрежением, отвечает:
— Возьми себе.
Мой расчетливый черногорец!
— Ну, спасибо.
Какой-то странный звук вроде поцелуя. Черногорец, смущенный и довольный, руки в карманы, лениво входит ко мне.
— Странный обычай: дал ей рубль, целуется…
Сообразил, что я услышал, и идет навстречу моим предположениям!
— Обычай всеобщий.
— Это — честная женщина… Дочь хозяина, и муж у нее… Так, просто…
Черногорец дернул плечом.
— Охотно верю…
У черногорца свои правила относительно женщин. Он говорит:
— Честных женщин нельзя соблазнять, ухаживать за женами друзей нельзя!
Он растопырил свои толстые пальцы и убежденно возражает на свое положение:
— А нечестных и соблазнять нечего!
Он говорит своим твердым выговором и машет рукой и головой:
— А за кем же ухаживать, как не за женой друга? К врагу ведь не пойдешь же в гости?
Опять стучит своими каблуками молодая матка в комнате черногорца, и он озабоченно уходит.
Я беру шапку и спускаюсь вниз во двор.
На крыльце уже стоит толстый, пока еще холодный как лед самовар, уже налитый водой. Дым валит из трубы. По двору гуляет домашняя скотинка. Из-под сарая выглянула красавица пегая кобыла: высокая, широкая, на тонких твердых ногах, с широкой грудью, с большими широкими губами, которые держит так же пренебрежительно и спокойно, как и сам ее хозяин.
Я осматриваю пегашку и, чем больше смотрю, тем больше проникаюсь красотой этого животного.
— А что, хозяин, хороша лошадь?
Хозяин заложил руки за пояс рубахи, медленно подходит:
— Гляди!
Я смотрю и говорю:
— Хороша!
— Плоха ли лошадь?..
Хозяин потянул воздух, мотнул головой и смотрит на лошадь.
— Своя?
— Вот мать, вот отец, — указывал он рукою.
Мать такая же пегая, с отвислой губой, с толстым брюхом, с выгнутой спиной — урод перед дочкой. Отец — мухортый с толстыми ногами, густо обросшими шерстью, твердый, степенный, солидный жеребец. Он безостановочно машет головой вверх и вниз, вниз и вверх, и не обращает никакого внимания ни на нас, ни на кобыл.
— Так и ходит?
— А что не ходить?
— К кобылам не пристает?
— Их дело.
Я опять смотрю на пегашку. Мне нужна лошадь. Она смотрит на меня, сложила свои широкие губы, слегка оттопырила их — точно слушает пренебрежительно, о чем здесь толкует этот откуда-то из лесу выбежавший чужестранец.
— И в езде хороша?
Во дворе масса чужого народа; ребятишки, девочки, бедненький люд: с клюками, согбенные калеки и убогонькие. Старичок в рубашке, подпоясанной, как у мальчика. И все и старичок, прежде чем хозяин рот открыл, в ответ на мой вопрос кричат:
— Батюшка, да как же, в кого быть ей плохой в езде? Первая лошадь не то что в деревне: весь лес изойди, такой не сыщешь. Плоха ли лошадь?
— Молода?
— Молода, молода: три, четыре, пять лет.
— Сколько жеребят имела?
— Да что? Двоих.
— Троих, батюшка, всего и имела, — говорит вышедшая в это время во двор хозяйка.
— Тебя, дуру, кто звал? — осаживает ее светлобородый супруг.
Хозяйка виновато смотрит в глаза повелителя.
— Бабы и бабы… только и всего: ступай!
Баба смущенно уходит и ворчит:
— Вишь, натискался полный двор, только сбивают в речах!..
— Правда, матушка, правда твоя, — говорит старичок.
Старики и старухи соболезненно качают головами: дескать, и вправду набились, только сбиваем хозяев.
— Ты, батюшка, не сумлевайся, — шамкает мне старик, — клад, а не лошадь…
— А цена какая?
— Цена?
И хозяин пускает столько воздуху из своей груди, сколько и редкий мех выпустит. Думает, думает и говорит:
— Непривычное дело… говори сам цену!
Оригинально!
— Неужто, Парфений Егорыч, и вправду решился смотать? — спрашивает из толпы один. — Племя-то, племя какое…
Хозяин, Парфений Егорыч, молча чешет затылок. Затем энергично машет рукой и говорит:
— Нет, не продам!
Наступает молчание. У меня сразу до температуры кипения усиливается желание приобрести лошадь. В толпе тихо. Убедительно запевает один:
— А пошто и не продать? были бы деньги — какую захочешь, такую и купишь.
Другой, третий, четвертый говорят, указывают на то, что почему-де барину и не уважить?
Хозяин слушает, твердо уставившись в землю. Начинаю и я убеждать хозяина. Он слушает и меня и молчит. Опять выходит хозяйка.
— Слышь, женское, продавать, что ли? — бросает ей хозяин.
«Женское» прирастает к месту, делает большие комичные глаза, замирает, качает головой и, наконец, отвечает:
— А твое дело… Ты — большой!
— А, знаю, — равнодушно пускает сквозь зубы хозяин.
— Гляди… — отвечает ему хозяйка.
— То-то гляди, — презрительно сплевывает хозяин, — только мешать бы вам…
Хозяйка, испуганная, быстро скрывается.
— Ну что ж? Не хочешь, так не хочешь.
Я тоже собираюсь уходить в комнату. Подходит наш мажордом — Кузьма.
Он разводит руками и тихо, доверчиво говорит:
— Просто приступу ни к чему нет. Яиц десяток двадцать копеек, курица — пятьдесят… Московские, прямо московские цены…
Кузьма помолчал и говорит:
— Надо у этих порасспросить.
— Спроси, — говорю я.
— Эй, вы, старички, нет ли у вас продажных яичек, кур?..
Толпа внимательно слушает, смотрит со страхом на хозяина и молчит. Вызывается старичок.
— Курочка, батюшка, у меня есть.
— А цена?
— А что дадите.
— А ты свою говори.
Старик думает, чешет голову и, наконец, нерешительно со страхом говорит: