— Папа! Что ты!
Отец пытливо взглянул в глаза сыну и отвел взгляд.
— Прости. Я не хотел тебя обидеть. Я верю, сын, что ты не способен на подлость.
— Тогда что?
— Не знаю. Остается лишь поехать самому и узнать.
20
— А, Александр Павлович! — жандарм, сверкнув погонами с вензелем Его Величества[21] Петра Алексеевича, вышел из-за огромного — в треть кабинета — стола и, подойдя к замершему едва ли не по стойке смирно Бежецкому, сердечно пожал ему руку. — Заждались мы вас, голубчик! Наслышан о вашей болезни. Как же это вас так угораздило?
— Не могу знать, ваше…
— Без чинов, без чинов, голубчик. Меня зовут Федором Михайловичем. Как классика нашего, ха-ха! Читали Достоевского?
— Нет… То есть да. — Саша совсем запутался в граде вопросов, ответы на которые жандарма, похоже, совсем не интересовали. — В юности…
— О, да-да, в юности. Надеюсь, до училища? Ведь Достоевский, кажется, не входит в число высочайше одобренных для учебных заведений Империи книг? Не так ли?
— Да, но…
— Но это не вина для ума пытливого, стремящегося к познанию. Как, кстати, ваше здоровье? — Не переставая говорить, полковник выдвинул из-за стола мягкое кресло и радушно указал на него поручику. — Присаживайтесь, присаживайтесь — в ногах, как говорится, правды нет, а разговор нам предстоит долгий…
Бежецкий, уже садящийся в кресло, вздрогнул: он, пребывавший в напряжении с самого отъезда из имения (а напряжение лишь возрастало, пока перед ним открывались охраняемые неподкупными «церберами» многочисленные двери, чтобы захлопнуться намертво за спиной), только-только успел чуть расслабиться, уговорить себя, что причина его вызова в мрачное здание на Якорной — пустяк, а тут строгое «разговор предстоит долгий». Не слишком располагающее к расслаблению начало.
— Что это вы? — искренне изумился жандарм, глядя на выпрямившегося в кресле, будто аршин проглотил, поручика. — Неужели наша епархия настолько страшна? Или я кажусь вам монстром?
— Нет, ваше…
— Федор Михайлович, — мягко перебил Сашу «монстр» (а именно им он юноше и казался). — Мы же с вами договорились: без чинов.
— Нет, Федор Михайлович.
— А вот напрасно! — построжал лицом полковник. — Как раз вам-то я и должен казаться монстром.
— Почему?
— А потому что дела ваши, Александр Павлович, не слишком хороши. Я бы сказал даже так: плохи ваши делишки, господин поручик. Или бывший поручик?
— Как это?.. — растерялся Бежецкий. — Почему плохи?..
— А как же иначе? Неужели вы считали, что за дезертирство вас погладят по головке? Да еще из действующей армии. Это, голубчик мой, трибунал. Военный трибунал. А дальше — по обстоятельствам. Найдутся смягчающие вашу вину — отделаетесь всего лишь лишением всех чинов, прав и состояния и ссылкой в каторжные работы. Лет на двадцать, как минимум. А уж если не найдутся, то боюсь, пахнет петлей. Казнью через повешенье, если непонятно.
Поручик, на протяжении всего этого монолог а только молча разевавший рот, словно рыба, выброшенная из воды, наконец обрел дар речи:
— Почему дезертирство?.. — Саша схватился за папку, где лежали все его документы — не таскать же все это по-армейски — в кармане? — и лихорадочно, ломая ногти, принялся открывать не к месту заевшую застежку. — Я нахожусь в отпуску, по ранению… Вот подпись генерала Коротевича…
— А вот Коротевич, — перебил его жандарм, даже не взглянув в бумагу, — все это отрицает. По его словам, вы самовольно покинули свою часть, хотя это вам было категорически запрещено. Мало того: вы обманом проникли на борт транспортного самолета, перевозящего гробы с останками православных воинов, чтобы миновать пограничные кордоны, где неминуемо были бы задержаны.
— Но вот же литер на беспрепятственный проезд по всей территории Империи!!!
— Липа. Ха, вы не представляете, какие фальшивые купюры навострились шлепать эти афганские умельцы! Куда там нашим фармазонам! Так что этой бумажке — грош цена. Ваше счастье, что истратили вы из казны всего ничего — за проезд поездом от Москвы до Петербурга. А то бы ко всем обвинениям добавилось бы еще и казнокрадство… Пардон, — заглянул в какую-то бумагу полковник. — Беру свои слова обратно. Таким же обманным путем вы выманили у доверчивого нашего Коротевича аж целых… Нет, Бежецкий — снисхождения вам не видать.
— И это тоже генерал сказал? — Саша чувствовал, как к его щекам, только что бледным от волнения, приливает кровь. — Он жулик, ваш Коротевич! Вор и мерзавец! Какая сумма? Да он вместо положенного мне за четыре месяца жалованья подсунул никчемную бумажку с липовой печатью! А расписаться заставил за якобы выданные наличные!
— Ну-ну! — живо заинтересовался Федор Михайлович. — Продолжайте.
— Я не хотел этого говорить, — сбавил тон молодой человек, запоздало сообразив, что такие речи, да еще перед жандармом, выглядят тривиальным доносительством. — Но вы меня вынудили…
— Я вынудил?! — изумился жандарм. — Извините, я вас ни к чему не принуждал. Вы сами разоткровенничались. И, кстати, не в первый раз, — он лукаво подмигнул, словно готовясь выдать смешной анекдот. — Проявили, так сказать, верноподданническое рвение и гражданский долг. Вот это вам зачтется, милостивый государь, ох как зачтется!
— Что?.. О чем вы?.. Я никогда…
— Ох, какой вы забывчивый, Александр Павлович. А то, что вы велели нам передать возвращающемуся на родину отставному рядовому Федюнину? Он ведь, как и подобает честному русскому солдату, сразу пришел в губернское жандармское управление и все, как на духу, рассказал.
— Я ничего не велел передавать вам! — снова вскинулся поручик. — Как вы смеете меня, русского офицера, голословно обвинять в доносе! Да я вас… я вас на дуэль…
— Не вызовете, — хладнокровно осадил его жандарм. — Во-первых, я вас не оскорблял, ни словом, ни действием, следовательно, и повода нет. Вы, конечно, можете мне швырнуть перчатку, но вызову ли я вас — бабушка надвое сказала. Нам ведь высочайше запрещено ввязываться в разрешение вопросов чести путем кровопролития. Освобождены-с. И это — во-вторых. А в-третьих… Почему же я вас голословно обвиняю? Я говорю чистую правду. А-а-а! Вы думали, что упомянутый рядовой Федюнин передаст ваше… ну, скажем, донесение, в полицию? А значит, у вас руки чисты будут — не замарал, мол, офицерской чести общением с жандармами. Да, так он и поступил. Как только отгулял возвращение, всех девок перещупал да весь самогон выпил — тут же явился к исправнику. А исправник то дело свое знает! — весело хлопнул по столу ладонью полковник. — Взял да и отправил парня под конвоем к нам.
— Почему?
— Экий вы непонятливый, — досадливо поморщился Федор Михайлович. — Право, разочаровываете меня с каждым словом… Да потому что употребление и распространение дурманящих средств под юрисдикцию министерства внутренних дел не попадает. Вот так-с! Выведено уж два года, как и передано Корпусу. Как особо опасное для устоев Империи и гражданской нравственности наряду с сектантством и прочим непотребством. Поговаривают, скажу вам по секрету, — жандарм заговорщически перегнулся через стол к Александру и, поднеся ладонь ко рту, прошептал, — что имеется решение… Да-да, на самом верху!.. Выделить всех, кто занят борьбой с распространением зелья, в особое отделение Его Величества личной канцелярии. И наделить особыми полномочиями… Только помните, милейший, что я вам ничего не говорил.
Полковник оглянулся с самым серьезным видом, словно кто-то мог подслушивать, указал Саше куда-то в угол, сделал страшные глаза и поднес к уху растопыренную пятерню.
«На подслушивающие устройства намекает, что ли? — не понял Бежецкий. — Нашел, чем удивить! Не удивлюсь, если нас тут десяток кинокамер снимает!..»
— Увы, только одна сила сейчас может вас защитить, — завершив свою пантомиму, снова погрустнел жандарм. — Так что делать нечего — придется вам, дорогой мой Александр Павлович, плюнуть на дворянский гонор, а заодно и на офицерскую честь, и начинать с нами сотрудничать. Да и коллега мой — ротмистр Кавелин — очень тепло о вас отзывается. Понятливый, говорит, малый, смышленый, инициативный. Не без заморочек, правда, разных — честь там, совесть… Но это дело поправимое. Мы, говорит, из него эту дурь мигом повыбьем. Сотворим опричника Государева — любо-дорого глянуть будет…