— Давайте сюда! — донесся из-за спаянной тросами в единое целое пирамиды ребристых канистр, в которых плескалось что-то жидкое, ломкий юношеский басок. — Вы Бежецкий?
— Точно так. С кем имею честь?
— Прапорщик Делонгвиль, — представился долговязый очкарик в камуфляже, хлопая ладонью по жесткой скамье рядом с собой. — Будем знакомы, поручик.
Попутчики пожали друг другу руки.
— Не обращайте внимания на мою фамилию, поручик, — улыбнулся прапор. — Поколений семь моих предков живет в России…
— Настолько долго, что дворянская приставка срослась с фамилией? — тоже улыбнулся Бежецкий.
— В точку! А вы весельчак, поручик! Думаю, что нам с вами не будет скучно среди наших молчаливых друзей.
— Я тоже. — Саша хлопнул ладонью по карману своего дорожного баула, с готовностью отозвавшемуся солидным бульканьем. — И у меня даже есть, чем этот путь скрасить.
— У меня тоже!..
Молодые люди определенно понравились друг другу.
— Кстати, а где мой подопечный? — спохватился Бежецкий, оглядываясь на едва различимые из-за остального груза «цинки». — Тот, кого я должен препроводить до Москвы?
— Не извольте беспокоиться, — беспечно хохотнул весельчак Делонгвиль, гулко хлопая ладонью по ящику, приткнувшемуся совсем рядом со скамьей. — Вот он — его вместе с остальными в Ашгабате не сгрузят. Проследует с нами прямо до Третьего Рима.
Саша наклонился над длинным серым параллелепипедом и прочел на крышке небрежную, местами смазанную из-за протекавшей под картон краски, трафаретную надпись:
«Полковник медицинской службы Седых И. П…»
Сердце ухнуло куда-то вниз, и все вокруг заволокло ватной тишиной…
* * *
Двое унылых нестроевых в сидящих колом серых шинелях с металлическим грохотом сволокли гроб за приделанные по краям ручки в промозглую сырость поздней московской осени. Саша шагал следом за ними, стараясь не глядеть, как подпрыгивает длинный серый ящик на неровностях аппарели.
С гробами так не обращаются. Их нужно нести бережно, будто они до краев полны драгоценным содержимым, которое нельзя расплескать. Но то — солидные цивильные гробы из полированного дерева, с серебряными кистями и золочеными ручками… Или попроще — обитые черным глазетом. Или еще проще — дощатые некрашеные — для бедноты. Но не безликий, неряшливо запаянный железный ящик, никак не стыкующийся с понятием «вечность»…
Одинокую женскую фигурку, застывшую на мокром бетоне взлетной полосы, он разглядел еще из самолета. И сразу узнал, хотя на тех фотографиях, что Иннокентий Порфирьевич с гордостью ему демонстрировал, эта женщина была моложе. Много моложе. Лет на тридцать. Или на пятьдесят… Или на одну жизнь.
И чем ближе он подходил к ней, тем все более замедлял шаг…
— Добрый день, — очень знакомо улыбнулась ему вдова, избавив от тягостного начала. — Вы Саша? Саша Бежецкий, да?
— Да… — У Бежецкого перехватило горло, и он вынужден был откашляться. — Да, это я, сударыня. Добрый день, — запоздало поздоровался он.
— Иннокентий много о вас говорил. Вы были очень дружны?
— Да…
Госпожа Седых не смотрела на стоящий в метре от нее гроб, будто его не было совсем, щебеча, словно на светском рауте. Лишь покрасневшие глаза и тщательно припудренные пунцовые пятна на скулах выдавали ее.
— Скажите, Саша, — внезапно перебила она сама себя на полуслове. — Как он… умер?
Промолчать было невозможно.
— В тот вечер было спокойно. Иннокентий Порфирьевич закончил сложную операцию и вышел покурить. Он, вообще-то, курил редко… — Невыносимо было повторять страшный рассказ прапорщика, но обманывать эту славную женщину Александр не мог. — Но в этот вечер…
— Я всегда говорила, что курение его убьет, — весело улыбаясь, хотя на глазах ее дрожали слезы, всплеснула руками Ольга Алексеевна. — Как видите — не ошиблась…
Она внезапно сделала несколько суетливых мелких шажков и, не стесняясь переминавшихся с ноги на ногу солдат и Бежецкого, опустилась на колени перед гробом. Сухие, морщинистые, но все равно очень красивые руки нежно гладили покрытый ледяной испариной металл, губы беззвучно шевелились, а по лицу текли слезы.
— Он успел докурить папиросу лишь до половины, — хотел и не мог остановиться Саша. Чужие мертвые слова, твердея на глазах, текли у него с языка и свинцовыми кругляшами, похожими на старинные пули, падали наземь. — Снайпер. Сидел на крыше соседнего дома. Всего один выстрел. В голову. Он умер мгновенно, еще стоя на ногах…
Ольга Алексеевна рухнула на гроб и зарыдала, прижимаясь к ледяному металлу всем телом…
* * *
— Приидите, последнее целование дадим, братие, умершему, благодаряще Бога…
Осенний ветер рвал и трепал одеяние юного священника, читающего последнюю молитву над гробом — уже не цинковым безликим ящиком, а вполне пристойной домовиной, присущей тому обществу, которому принадлежал при жизни покойный: черное полированное дерево, строгие серебряные украшения по углам… Казалось, что над его хрупкой фигурой реют мятежные черные крылья, а молитвенник с рвущимися на волю страницами слуга Божий был вынужден держать обеими руками.
Погода с утра не задалась: то начинался снег, колючий и сухой, как мелкие хлебные крошки, то проглядывало солнце, чтобы, ужаснувшись, закутаться в тяжелые серые тучи, пылящие снежной крупой, как пожилой чиновник — перхотью.
Проводить Иннокентия Порфирьевича в последний путь пришло множество людей, но Александр чувствовал себя в густой толпе так одиноко, словно вокруг расстилалась выжженная свирепым горным солнцем Логарская степь. В своей серой армейской шинели он казался белой вороной среди солидных, одетых по последней моде мужчин и закутанных в меха и бархат (упаси Господи — исключительно строгих траурных тонов!) дам. Ольга Алексеевна как могла старалась помочь, но теперь, увы, ей было не до него…
Вдову поддерживал под локоть высокий полный молодой человек с очень знакомым лицом.
«Это же сын Иннокентия Порфирьевича! — вдруг понял Саша. — А та молодая дама, — с кружевным платочком в руке? Его жена? Нет, рядом с ней другой мужчина… Дочь?»
Полковник Седых никогда не рассказывал ему о своих детях…
«Его дети старше меня, — никак не укладывалось в мозгу. — Но он же был мне другом! Или не был? Может быть, это просто опека старшего над младшим…»
Видимо, процедура подходила к концу — молодой человек никогда не был на похоронах такого калибра. Люди — так и хотелось назвать их «гостями» — поочередно подходили к гробу, прикасались к крышке, которую так и не подняли, а затем сразу переходили к безутешной вдове. Все это — спокойно, деловито, не забывая придерживать цилиндры и котелки, шляпки и вуали, которые так и норовил сорвать беснующийся декабрьский ветер.
«Наверняка половина из них — медики. Привыкли к виду смерти настолько, что она стала для них рутиной…»
Настала и Сашина очередь. Он ждал этого и боялся. Хотелось попрощаться с другом не так сухо, как остальные, но проявление чувств боевым офицером выглядело бы нелепым, и он, как и все, прикоснулся к гладкому ледяному дереву подушечками пальцев, мимолетно ощутив, как оно словно бы на мгновение потеплело. Будто Иннокентий Порфирьевич дарил ему последнее рукопожатие…
Наверное, гроб был установлен на каком-то механическом приспособлении — кладбище, где предстояло упокоиться полковнику, принадлежало к числу лучших в Первопрестольной, — поэтому его не опускали в зев могилы вручную. Он плавно поплыл вниз, будто океанский лайнер, отходящий от причала… Несколько секунд — и вот он уже скрылся из глаз, и лишь слышен стук глиняных комьев, которые, по традиции, бросали в могилу прощающиеся, прежде чем за дело возьмутся профессионалы лопаты.
Охряный комок, отправившийся следом за остальными, был ледяным, просто обжигал ладонь, но Саша не чувствовал холода.
В сердце зияла пустота…
17
Саша сошел на перрон Николаевского вокзала и огляделся.