— Тайная канцелярия! — прервал он самого себя. — Ишь, кто там! А! простой генерал Ушаков, а здесь Измайловский полк.
— А вот, — проговорил Розенберг, подавая ему бумагу, — вот и указ Тайной канцелярии в канцелярию полка о незамедлительном доставлении в оную сержанта Астафьева.
Бирон ударил кулаком по столу и шумно вскочил.
— Указ из Тайной канцелярии! Указ! — с ударением проговорил он. — Я покажу им указ! Я покажу! Ладно, садись, пиши…
Розенберг послушно сел. Густав Бирон крупными шагами ходил по кабинету, щеки его побагровели, глаза сверкали. Он начал диктовать по-немецки. Потом эту бумагу перевели и отправили в русском переводе. Прежде всего, в этой бумаге было сказано: так как Измайловский полк лично принадлежит императрице, то без доклада ее величеству не только офицер, но даже рядовой никому не может быть выдан. А затем, гласил этот замечательный документ, командир полка приказал уведомить Тайную канцелярию, чтобы впредь она благоволила относиться в Измайловский полк не указами, которых принимать не будут, а промемориями, как уже сносится с полком военная коллегия, место выше Тайной канцелярии, так как там заседают фельдмаршалы, а не простые генералы, как господин Ушаков. Полк гвардии, продолжал Бирон, не под именем своей канцелярии зависит, но канцелярия под именем полка состоит, так как в оном присутствует ее величество полковником.
Кончив диктовку, Бирон приказал прочесть написанное вслух и потом громко рассмеялся, потирая руки.
— Генерал Ушаков шельма и останется шельмой. А своего офицера я не отдам ему.
Но через минуту его лицо приняло озабоченное выражение.
— О, эта молодежь, молодежь, — вздохнул он, — трудно с ними. Ну, да Бог милостив, Астафьев хороший офицер, его сам брат отличил… Бог даст, устроим, но острастка нужна! Вот я их сейчас!..
И, придав своему лицу строгое выражение, нетерпеливо обдернув на себе Александровскую ленту и золотую перевязь, он вышел в приемную.
В большой приемной настала мгновенная тишина, когда на пороге появилась высокая, величественная фигура командира в красном мундире, с лентой через плечо, со звездой, ловко перетянутая лосиной портупеей с золотым галуном.
На стройных ногах были надеты ботфорты, с раструбами и медными шпорами, шею подвязывал белый галстук из тонкого полотна, завязанный бантом. Рукава кончались сборчатыми манжетами безукоризненной белизны. В руках Густав держал черную пуховую шляпу, с круглой тульей и загнутыми кверху полями, обшитую золотым галуном и украшенную плюмажем из белых и красных перьев.
Он так низко держал в руке свою шляпу, что ее пышные перья касались пола.
Лицо его было строго, брови нахмурены, и при взгляде на него у Астафьева и Толбузина упало сердце.
Они сразу увидели, что генерал раздражен и что можно ожидать свойственного ему припадка вспыльчивости.
Сухо поклонившись собравшимся, он торопливо обошел всех лиц, не принадлежавших к его полку, сухо и коротко поблагодарил за приветствия, передал Розенбергу, следовавшему за ним, полученные прошения, по большей части с ходатайством о переводе в его полк, и, видимо, торопился отпустить посторонних, чтобы остаться поскорее со своими офицерами.
Когда наконец все посторонние ушли, Густав велел своим офицерам построиться в шеренгу и тогда сообщил им, что командир Конного полка пожаловался на его офицеров, что они будто бы, как разбойники, напали на конных офицеров и предательски избили их.
— Кто это сделал? — закончил Бирон, оглядывая ряд неподвижно стоявших перед ним измайловцев.
— Я, — выступая из фронта, произнес Толбузин, — только никакого предательства не было.
— Я! — повторил князь Солнцев.
— Я! — как эхо, отозвался Хрущев.
Все трое, бледные и неподвижные, остановились перед командиром.
Густав окинул их хмурым взором и продолжал:
— Его светлость очень недоволен, его светлость приказал таких каналий офицеров…
Он не успел кончить. Толбузин, побледневший еще больше, сделал шаг вперед и громко произнес:
— Мы не канальи, мы офицеры лейб-гвардии ее величества Измайловского полка.
— Молчать! — закричал Густав, топая ногами. — Как смеешь ты прерывать меня!..
— Барон, возьми от него шпагу, — обратился он к Мейендорфу.
— Мы русские офицеры, и никто нас оскорблять не может, — весь дрожа, повторил Толбузин, отстегивая шпагу.
— Это сказал брат, — отворачиваясь, произнес Густав. — Подожди, — остановил он Мейендорфа. — Ну, расскажи, как было дело.
Оправившись от волнения, Толбузин рассказал, как на них в кабачке напали офицеры Конного полка и что затем произошло.
Суровость с лица Густава мало-помалу исчезла, и, когда Толбузин окончил свой рассказ, он уже улыбался своей обычной добродушной улыбкой.
— Так ты говоришь, их было пять? — спросил он Толбузина.
— Пять, ваше сиятельство, — ответил тот.
— А вас три? И они бежали! Ай да молодцы! Я говорил, измайловцы всегда победители! Я расскажу брату! На таких молодцов можно надеяться!..
Но вдруг Густав опомнился. Он постарался снова придать своему лицу строгое выражение и отрывисто произнес:
— Ходить по кабакам, проливать кровь братьев, когда мы там бились с неверными… Барон, шпаги господ офицеров, на гауптвахту!
Но все вокруг уже улыбались. Гроза миновала. Теперь, очевидно, все дело кончится арестом. Арестованные почти весело отдали Мейендорфу свои шпаги и последовали за ним.
— Сержант Астафьев! — крикнул Густав. Астафьев вышел из фронта.
— А с тобой у нас иной разговор, — нахмурив брови, произнес Бирон, — дело пахнет Тайной канцелярией.
И, отпустив кивком головы остальных офицеров, искренне встревоженных за участь Астафьева, он приказал молодому сержанту пройти к нему в кабинет.
XII
В МАНЕЖЕ
Напрасно в этот день и на следующий Настенька ждала Павлушу. Он как в воду канул. Встревожился и сам Кочкарев. Не только боязнь за молодого Астафьева тревожила его, но и неуверенность в своей собственной судьбе.
Дело Астафьева было нераздельно с его собственным делом, почти одинаковое обвинение тяготело над ними. Он знал, что Павлуша пошел по этому делу к Бирону. Что же там случилось? Отчего Павлуша не дает о себе знать?
Тревога его росла.
Марья Ивановна, видя тревогу мужа, была сама не своя.
Над всем домом словно повисла грозовая туча.
Сеня тоже не показывался.
Насте было бы легче, если бы хоть он пришел.
Артемий Никитич не знал, что предпринять. Поехать к Ушакову? Он боялся этого. Имя начальника Тайной канцелярии внушало ему невольный ужас. Ему казалось, что если он поедет к нему, то назад не вернется.
Прошло еще два дня, как однажды утром с шумом въехали во двор к нему повозки с имуществом, верховые, дорожная коляска.
Кочкарев увидел из окна это странное нашествие, но прежде чем он успел послать узнать, кто это, вбежавший казачок сообщил ему, что приехали бояре.
Это были Астафьев-отец и старый стольник.
Артемий Никитич радостно бросился им навстречу.
— Воистину положи меня, — говорил старый стольник, обнимая Кочкарева, — приехал и я в вашу басурманскую столицу, только диву даешься, как все у вас не по-человечески. Вот и приехал к самой государыне-матушке, дщери царя Иоанна Алексеевича. Уж я им покажу ужотко. Узнают, как со мной шутки шутить.
Астафьев со слезами на глазах обнял Артемия Никитича.
— Плохо, друг, последние дни пришли, — говорил он. Когда окончились первые приветствия и приятели уселись за стол, прибежали Марья Ивановна с Настей.
Кузовин раскрыл рот, увидев их новомодные костюмы. Низко поклонившись женщинам, он не мог удержаться, чтобы не промолвить:
— Ну и поганство пошло.
Астафьев, целуя руку Марьи Ивановны, не выдержал и заплакал.
— Павлуша-то, Павлуша, — проговорил он прерывающимся голосом.
Настя вся помертвела.
— Алексей Тимофеевич, — воскликнул Кочкарев, — да говори же толком, в чем дело-то!