И Астафьев рассказал.
По совету сына, он, приехав в Петербург, отправился в Измайловский полк.
— Ну и что же? Где Павел Алексеевич? — нетерпеливо спросила Настя.
— Арестован, — глухо ответил Астафьев, — а где он теперь, неизвестно. Видел я самого секретаря командирского, — продолжал Алексей Тимофеевич, — он и сказал мне, что никто не знает, где теперь Павлуша. Проклятый немец Брант такой донос настрочил, что его, голубчика, прямо сцапали. Секретарь говорил мне, что герцог приказал его немедля доставить в Тайную канцелярию… а доставили ли, не знает, а ежели и знает, сказать не хочет.
При этих словах Настя громко вскрикнула и, закрыв лицо руками, выбежала из комнаты.
— О, Господи, — тихо прошептала Марья Ивановна, крестясь.
— Где он теперь, — с отчаянием произнес Астафьев. — На пытке, на дыбе или в Шлюшине [5]?
Слезы текли по его лицу, но он не замечал их.
«Такова и моя судьба», — подумал Кочкарев, низко опуская голову.
Старый стольник был бодрее всех, хотя вина его была тяжелее других.
Нечего и говорить, что Кочкарев был оклеветан, но и молодой Астафьев не поднял руки на Бранта.
Кузовин же прямо в лицо стрелял Бранту из мушкета, и если не убил его, то это было дело случая.
Но старый стольник был спокоен. Ему было уже восемьдесят лет.
Ему нечего было бояться людей.
Так думали Астафьев и Кочкарев.
Астафьев добавил еще, что Павлуша позаботился о нем и оставил в канцелярии адрес Кочкарева, а то они с Кузовиным не знали бы, куда деться.
Кочкарев тотчас распорядился отвести гостям верхние горницы.
Долго приятели обсуждали свое положение.
Лично на Астафьеве не лежало никакого обвинения, все его тревоги сосредоточивались на сыне.
Иное дело были Кузовин и Кочкарев. Им угрожала непосредственная опасность.
Кузовин разрешил вопрос очень просто. Он прямо и торжественно, как надлежит боярину, поедет к самой императрице и, кроме нее, никого знать не хочет. А там, что судил Бог.
Кочкарев не знал, на что решиться, но, поборов свою гордость, склонялся к тому, чтобы ехать к самому герцогу.
Бирон в то время жил в Летнем дворце, хотя ему принадлежал и дворец у Аничкова моста на набережной Фонтанки.
На том месте, где в Летнем саду на набережной Невы при Екатерине I была воздвигнута, по случаю бракосочетания княжны Анны Петровны с герцогом Голштинским для торжеств большая деревянная галерея и зала с четырьмя комнатами по сторонам, императрица приказала, разрушив эту галерею, устроить дворец.
Дворец был одноэтажный, но очень обширный, с массой хозяйственных пристроек для жилья слуг, манежем и конюшнями.
Здесь и жил Бирон со своим семейством, состоявшим из жены Бенигны-Готлиб, урожденной Тритта фон-Трейден, и трех детей: шестнадцатилетнего Петра, двенадцатилетней Гедвиги, хилой, болезненной девочки и притом горбатой, и десятилетнего Карла, особенно любимого императрицей.
Императрица уже переехала сюда из Петергофа, временно, до переезда в Зимний дворец. Любимое местопребывание Бирона был манеж, так что даже императрица старалась развить в себе интерес к лошадям в угоду своему фавориту и под его руководством училась ездить верхом.
Здесь очень часто Бирон давал аудиенции, выслушивал важнейшие доклады, причем неизвестно, что в эти минуты его занимало, любимые им лошади или Россия.
Австрийский посланник, граф Остейн, выразился о нем так: «Когда герцог говорит с лошадьми или о лошадях, он говорит, как человек, когда же он говорит о людях, он говорит, как лошадь».
Добиться у него аудиенции было очень трудно.
Немало трудов и денег потратил Кочкарев, пока ему удалось через шталмейстера герцога, заведующего герцогскими конюшнями, получить эту аудиенцию.
Заведующий конюшнями, немец из курляндских дворян, Фридрих Петерсон, он же один из адъютантов Бирона, за приличную мзду улучил минутку доложить его светлости, что приехавший из провинции русский знатный дворянин хочет явиться к нему, чтобы выразить чувства своей преданности его светлости.
Тредиаковский был прав, говоря, что герцог любит, когда к нему являются на поклон или с просьбами родовитые русские дворяне. Он чувствовал вокруг себя скрытое недоброжелательство, затаенную ненависть и любил поражать великодушием.
Его замыслы раскинулись очень широко. Несмотря на любовь к нему государыни, он искал себе еще поддержки в лице высшего дворянства страны. В настоящей борьбе с Волынским ему тоже была нужна русская поддержка, так как он видел, что русская партия, во главе с талантливым, энергичным Волынским, все крепла. А императрица все же была русская, хотя и ослепленная любовью к нему. Кроме того, он знал, что у цесаревны Елизаветы имеется тоже своя партия, а на нее он имел свои виды. Если ему не удалось женить сына Петра на принцессе Анне, то теперь он мечтал, сокрушив Волынского, женить его на цесаревне. Породнясь с кровью Великого Петра, он навсегда упрочит свое положение, и оно уже не могло тогда зависеть от мимолетного каприза самодержавной государыни.
Он охотно дал свое согласие на прием именитого русского. Фамилию этого дворянина Петерсон упомянул вскользь, хорошо зная, что герцог уже получил рапорт Бранта.
«Пусть боярин сам объясняется, — подумал хитрый немец. — Я устроил ему аудиенцию, а там пусть разбирается».
Петерсон дал Кочкареву особый билет, пропуск в Летний дворец.
Оставив лошадей и слуг у ворот, Артемий Никитич направился по широким аллеям сада к манежу, где ему была назначена аудиенция. Его не раз останавливали караульные сторожа, но когда он показывал свой билет, они, почтительно снимая шляпы, пропускали его дальше.
У входа в манеж он случайно встретился с Петерсоном, на лице которого было выражение растерянности и некоторого страха.
— Не лучше ли, — обратился он к Артемию Никитичу, — вам прийти в другой раз?
— А что? — с тревогой спросил Кочкарев.
— Да его светлость как будто сегодня не в духе, — ответил Петерсон.
Кочкарев только рукой махнул.
— Бог не выдаст…
— Ну, как знаете, — произнес Петерсон. Весь разговор велся на немецком языке. Кочкарев хотя и не совсем свободно, но мог на нем изъясняться. Понимал же он все.
В конце манежа была устроена ложа, обитая малиновым бархатом, из которой на арену спускались ступени, покрытые таким же ковром.
Это была ложа императрицы, откуда она с высокого кресла наблюдала дрессировку лошадей, в которой герцог был действительно мастер, и его фигурную езду.
К этой ложе ей подводили лошадь, когда она изъявляла желание кататься верхом. Отсюда она стреляла иногда в цель, установленную на другом конце манежа, из лука или мушкета, в чем достигла значительного совершенства.
На ступенях ложи стоял Бирон. Зеленый полукафтан без пуговиц обтягивал его стройную фигуру. На груди были Андреевская звезда и осыпанный бриллиантами портрет императрицы.
На ногах были ботфорты с широкими раструбами.
На руках белые лосиновые перчатки-краги, в которых он держал тяжелый хлыст-палку, с массивным золотым набалдашником.
Его красивое, сухое, с правильными чертами лицо (особенно был красив его профиль) поражало одной странностью. Оно было неподвижно, как каменное изваяние. Когда он говорил, шевелился только рот. Ни дрожания ноздрей, ни подвижности щек не было в этом мраморном лице. Оно не умело и улыбаться. Герцог иногда смеялся, и тогда его смех, сухой и деревянный, словно вылетал из его слегка приоткрытых губ, не озаряя остальной части лица.
Глаза постоянно сохраняли свой холодный металлический блеск и выражение жестокости и высокомерия. Тем страшнее было это лицо в минуты гнева и бешенства: зрачки глаз суживались, из сжатых губ вылетали резкие свистящие звуки, на губах выступала пена, но лоб оставался гладок и чист, и все лицо хранило окаменелое спокойствие.
Это странное свойство лица позволяло герцогу скрывать свои истинные чувства и обманывало и пугало его врагов.