– Что ты хочешь сказать? – неосторожно спросила она.
– Ты знаешь это так же хорошо, как я: я говорю о Ронни, – сухо сказал Крис.
Он тотчас же пожалел об этом. Жюльетта безмолвно уставилась на него как раненый зверек и вдруг, разразившись слезами, выбежала из комнаты, за нею последовала Гвен.
Крис остался сидеть, мрачно глядя в огонь. Гвен вскоре вернулась и села подле него.
– Жюли прилегла, – укоризненно сказала она в ответ на его вопрос. – Вы были с ней грубы, Крис.
– Я был глуп, – мрачно сказал он.
– Я не могу понять, почему вы были так жестоки.
– Я не хотел быть жестоким. И не был. Я просто говорил самоочевидные истины. Но с моей стороны было глупо пытаться убедить женщину, взывая к ее разуму. Следовало бы неожиданно привести сюда Ронни и оставить их вдвоем. Он нашел бы правильные аргументы ad feminam.[17]
– Не делайте этого, – быстро сказала Гвен. – Обещайте мне, что вы этого не сделаете!
– Ха! – сардонически воскликнул Крис. – Это доказывает, что я прав. Вы знаете, чего она в действительности хочет. Но я не приведу Ронни. Знаете почему? Потому что, пока она будет в его объятиях, она пообещает одно, а как только вернется к матери, пообещает совсем другое. А так как она во власти матери, – у матери девять шансов против одного. И потом, почем я знаю, будет ли она счастлива с Ронни? Она, может быть, возненавидит его ровно через два года. И наконец, что станется тогда со мной, новым Пандаром из Трои?[18]
Гвен ничего не ответила; она задумчиво смотрела в огонь, чуть-чуть отвернувшись от Криса, сложив руки на коленях. Погруженный в свои мысли, Крис едва замечал ее опасные прелести. Почти бессознательно, – а это особенно опасно, – он нанизывал впечатления: блеск золотых бальных туфелек и тонкие линии очаровательных ножек, туго обтянутых шелковыми чулочками; стройные руки, с которых сняты все кольца, в том числе и обручальное; обаяние искусно-безыскусственных локонов и задорного грезовского профиля.[19] Косметика и хорошие духи распространяли слабый, но коварный аромат.
– Ничего, если я попрошу вас задернуть занавески, Крис, – сказала она наконец, привлекая его внимание к темным впадинам окон. – Что-то сквозит.
– Конечно. – Крис тщательно задернул их и добавил: – А свет зажечь?
– Ах нет, не нужно! Я обожаю свет камина. Приятно отгородиться от холода и темноты и сидеть у огонька. Я исповедую, должно быть, культ очага.
– Вот именно, – сказал Крис одобрительно, так как она совершенно случайно задела одну из его излюбленных тем. – Это ключ к пониманию нашей северной цивилизации. Мы смотрим внутрь, на домашний очаг; жители юга смотрят наружу, на солнце. У нас книги и чайные сервизы, у них статуи и расписные колоннады.
Но это было совсем не то, чего ожидала от него Гвен. Она тихонько вздохнула и попробовала начать игру другим гамбитом, гораздо более выразительным.
– Неужто вы не верите в любовь? – спросила она с деликатной пытливостью.
– Что вы называете «любовью»?
– Вы отлично знаете, о чем я говорю.
– В том-то и дело, что нет. Это одно из самых двусмысленных слов. Меня поучают любить господа бога, любить ближнего как самого себя, любить родителей и родных и любить детей, если таковые у меня есть. И мне разрешается любить одну особу противоположного пола, или, если я порочен и в то же время мне везет, я могу любить нескольких на протяжении своей жизни. Что общего между всеми этими чувствами, если не считать отдаленной и абстрактной аналогии? Разве я должен испытывать сексуальное влечение к всемогущему или петь псалмы даме моего сердца?
– Вы говорите неприличные вещи, – с мягким упреком сказала Гвен, – и мне хотелось бы, чтобы вы относились ко всему не так цинично.
– Когда итальянец хочет сказать «я люблю тебя», он говорит: «Ti voglio tanto, tanto bene», что дословно значит; «Желаю тебе много, много добра», – необдуманно сказал Крис. – Я думаю, общепринятое представление о «любви» можно определить как состояние интенсивного, но невыявленного полового влечения, которое сочетается с искренним желанием добра объекту, даже в ущерб самому себе, но предпочтительно в ущерб кому-нибудь другому. Пока это так, это весьма популярное умосостояние, ибо это самая увлекательная и приятная из всех форм самоопьянения.
– Смейтесь, смейтесь, – пригрозила ему Гвен, – но когда-нибудь вы переменитесь. У вас есть сердце, Крис, я это знаю. Когда-нибудь оно отомстит за себя.
– Ну что ж, – шутливо сказал Крис, – уж если дойдет до этого, тогда верно и переменюсь.
– И вы в самом деле воображаете, что я верю, будто вы считаете любовь всего лишь низменной половой страстью?
– Я не считаю пол ни чем-то «возвышенным», ни чем-то «низменным». Пол есть пол, и это все. Человеческое воображение украсило его всяческими изящными и причудливыми побрякушками. Ну так что ж? Лишь бы не забывалась и не извращалась истина, лежащая в основе. Пусть у нас будет искусство любви, пожалуйста! Пусть люди наслаждаются своим полом как им угодно, но во имя здоровья и здравого смысла пусть они понимают, что делают!
– Это чистейшее язычество!
– Чем бы это ни было!
– Но ведь существует же платоническая любовь?
– Платон был гомосексуалистом. Но если состояние длительного возбуждения, известное под этим именем, действительно встречается в жизни, тогда оно настолько редкостно, что его можно назвать только «извращением».
– Я рассержусь на вас, если вы будете так искажать слова, – капризно сказала Гвен.
– И я объясню вам, почему, – увлеченно продолжал Крис, следя больше за ходом своих мыслей, чем за Гвен. – Я опять делаю точно такую же ошибку, как с Жюли. Я взываю к вашему рассудку, вместо того чтобы пользоваться избитыми фразами. Я пытаюсь заставить вас мыслить реально, а вы обижаетесь, и вам кажется, что я поношу женщин. Вы хотите, чтобы я рассуждал о плотских реальностях так, точно это высокопарные абстракции. Это в вас говорит тщеславие, только и всего!
– Крис! – она вскочила и, прикладывая к глазам чистейший носовой платочек, зарыдала: – Вы не должны оскорблять ни меня, ни вашу сестру. И я ничуть… ничуть не тщеславна… это вы… сидит здесь такой циничный… и говорит грубости, когда я… хотела, чтоб мы были друзьями…
– Дорогая моя Гвен! – Крис в полном отчаянии вскочил с кресла и горячо схватил ее за руки. – Да чем же я вас так обидел? Простите, бога ради. Я…
– Я знаю, вы не хотели обидеть меня, – сказала Гвен, трогательно всхлипывая, но глядя на него сквозь слезы сияющим взглядом. – Но я знаю, что любовь – это настоящее чувство! И женщины не только тщеславны и ветрены.
– Боже сохрани! Если бы они были только тщеславны и ветрены, какое это было бы счастье! Я хочу сказать… Извините меня… Я не говорю ни о ком лично. Вы должны это знать. – И, от всей души желая показать свои дружеские чувства и поскорей покончить с этой сценой, он добавил, не думая о словах и выражаясь чисто метафорически:
– Ну, а теперь поцелуемся и будем друзьями!
– О, Крис, если бы мы могли быть друзьями!
И тут Гвен, принимая его слова буквально, обвила его шею руками и прижала свои губы к его губам в поцелуе, который был, безусловно, более крепким, более ласковым и более длительным, чем простой поцелуй примирения.
«Боже! – подумал Крис, вынужденный отвечать ей таким же приветствием. – Я настоящий осел. Довел двух женщин до слез, а теперь меня втянули в любовную игру с одной из них, чего я вовсе не хотел! А, что там…»
Один поцелуй превратился в два, в три, в множество. Опрометчиво он привлек к себе соблазнительное и совершенно несопротивляющееся женское тело, и так они стояли и целовались в тихой комнате, где красные угли все еще мерцали в камине.
Шесть
Никогда отчаяние не бывает таким мучительным, как в юности. Это не холодное отчаяние тех, кто рассудочностью довел себя до полного опустошения; в юности мы знаем горячее отчаяние подавленных импульсов жизни.