— Чем рыбу-то пугать, ложились бы вы, хлопцы, спать.
Но идти в балаган не хочется. Мы молча наблюдаем за дядей Егором, удивляясь, как у него все выходит ловко и быстро. Вдруг он перестает перебирать прутья, прислушивается.
— Идет кто-то.
Мы с Игорем смотрим в темноту, тоже настораживаемся. Но ничего не слышим.
— Показалось.
Но вскоре отчетливо слышится хруст сухих веток под чьими-то ногами и к костру выходит… Антоша.
— Еле нашла вас, — говорит она и, поздоровавшись с отцом и с дядей Егором, присаживается к костру, протягивает к огню руки. Я ошеломленно смотрю на нее. Дядя Егор распоряжается:
— Ну-ка, ребятки, проверьте жерлицы. Там, в ведерке, еще пескаришки остались. Покормить надо гостью ушицей.
— Как здесь хорошо! — говорит Антоша, встает и идет к воде. Она в брюках и кофточке, волосы собраны на затылке в пучок и перетянуты лентой. Она сейчас похожа на Бабетту. Ясно, что в кино она не пошла.
Я проверяю жерлицы, Игорь принципиально не встает, чтобы помочь. По-моему, он просто завидует.
За компанию истребляем еще ведерко ухи. Дядя Егор исподтишка разглядывает Антошу. Отец все время молчит, но, судя по всему, приезд ее одобряет. Может быть, вспоминает маму, потому что несколько раз утирает рукавом слезу, излишне старательно и неубедительно доказывая, что сушняк еще не просох с прошлого года и от него получается особенно едкий дым.
Игорь тоже молчит, но молчит насмешливо. А дядя Егор, довольный тем, что у него есть слушатели, рассуждает «за жизнь».
— Нету у нас хорошего хозяина колхозу. Сколько их перед моими глазами перемельтешило, а так, чтобы хозяин всему оказался, на моем веку один был. Перед войной пришел. Вывернул всю нашу жизнь, как пустой карман, наизнанку да показал, что у нас, окромя табачных крошек, ничего в кармане-то нет. Убедительный был мужик. А тихий вроде бы, не видный. Не слыхивал от него никто повышения голоса, не то чтобы матерщины. Бывало, ласково так скажет: «Что же ты, Егор Тимофеич, недоглядел? Нехорошо это». И в душе у тебя от этих слов совестеливость просыпается. Умел он душу понять и разбередить. А как война началась, собрал всех в правлении и тоскливо так говорит: «Зажиточная у меня мечта была насчет нашего колхозу, да не успел. Может, живой останусь — доделаю». А как ушел на фронт, так и сгинул. Ни одного письма не успел послать. Вот бы кому я памятник поставил. От таких людей и тепло и свет идет.
Наконец дядя Егор спохватился:
— Заговорил я вас, осовели. Ты, Антонида, в балагане ложись, тебе, Федор, надо в избу идти, а мы с ребятами тут, у костра. Они — молодые, а я — привычный.
Отец ушел к «молоканке», Антоше дядя Егор постелил в балагане, а мы легли у костра.
Игорь уснул сразу, дядя Егор поворочался, покряхтел и тоже засопел. А я никак не мог уснуть. Я думал о том, что вот так, у костра, может быть, нам с Антошей придется прожить всю жизнь. А зимой? Я слышал, что на снегу спят в спальных мешках. Что это за мешки, я ни разу не видел.
А что, собственно, я вообще знаю о геологах? Читал в книжках, как они ищут нефть, уголь, золото. Еще кино видел — «Неотправленное письмо». Ходили всем классом смотреть. Потом Борька доказывал, что это кинематографический шедевр. Почему шедевр, мы так и не поняли. Может, потому, что полкартины снято вверх ногами. Или я ничего в этом не понимаю? Я вообще в искусстве не силен. Зимой мы ходили на выставку, экскурсовод ругал Лактионова за натурализм, а мне его картины больше всех понравились. В них все, как в жизни, похоже на что-то, что уже видел и можешь вспоминать. У картины Левитана «Над вечным покоем» мне всегда хочется плакать. Наверное, потому, что я вспоминаю маму. Вернее, я ее но помню, мне был всего год, когда она умерла. Но на кладбище мы с отцом бываем часто.
Если бы я был художником, нарисовал бы вот эту ночь. Угасающий костер, дремлющие над водой кусты, крупные грустные звезды. В багровых отблесках огня — мое лицо. Задумчивое, мечтательное. И подпись: «Будущий геолог».
Нет, все это вранье. Я совсем не мечтаю быть геологом. Мне, наверное, все равно, кем быть. А в геологи я пойду только потому, что так хочет Антоша. Может, она и знает, что это такое, а я не представляю. Несмотря на книги и кинофильмы. Когда я думаю о геологах, то начисто забываю все, что читал и видел в кино, а вспоминаю Ваську Дубова. Он жил в нашем дворе. Лет пять назад уехал на Колыму искать алмазы. Раз в два года он на несколько месяцев приезжает в отпуск. Ходит как купец, около него всегда дружки увиваются. Васька напоит их до чертиков и кричит на весь двор: «Вы кто? Черви, а не люди. Вы меня за червонец продадите, а я вас всех оптом купить могу». Он и в самом деле покупает все, что попадет под руку: от ковров и дорогих сервизов до гармошек. Этих гармошек у него восемь штук и все разных марок. Играть он на них не умеет. «Волга» его четвертый год во дворе ржавеет.
Васька идет в экспедицию ради денег. А я из-за Антоши. Вот и вся разница. Наверное, я ужасно безыдейный. Конечно, и от меня тоже польза для людей будет, если я что-нибудь найду. Но, если говорить честно, я об этой пользе мало думаю. Больше думаю о том, чтобы быть вместе с Антошей.
Тот же Васька утверждал, что все в жизни происходит от женщины и ради женщины. Богатство, мол, человеку нужно, чтобы ублажить женщину, подвиг он совершает, чтобы понравиться женщине. Даже войны начинаются из-за женщин, потому что происходят за богатство, а богатство опять же для женщин.
Я догадываюсь, что Васькина философия грубая и вредная. Но ведь сам-то я собираюсь жертвовать собой ради женщины.
А разве я жертвую? Чем? Лезет же в башку всякая ерунда!
Просто я люблю тебя, Антоша, и хочу быть с тобой. Ты слышишь? Или ты спишь? Хочешь, я расскажу тебе сказку?
* * *
…Жил-был маленький-маленький мальчик. Он был совсем маленький и одинокий. У всех других мальчиков были мамы. Они стирали белье, варили обед, мыли полы и еще многое умели делать. У этих мам были удивительные руки, умеющие делать все, что может делать человек. У них были удивительные глаза, умеющие плакать и смеяться. У них были удивительные голоса, когда они пели своим детям колыбельные песни.
Маленький мальчик не слышал этих песен. Он жил в избушке у ключа с холодной-холодной водой. По ночам он слышал, как разговаривает с кем-то вода да тяжело вздыхает дядя Егор, единственный близкий ему человек на свете. Иногда от ключа женщины приносили мальчику молоко и шаньги. Они грустно наблюдали за тем, как он жадно ест, ласково гладили его по головке, прижимали к теплой груди и роняли в волосы щедрые бабьи слезы. Они звали его сиротинушкой, и мальчик долго был убежден, что это его второе имя. Когда незнакомые люди спрашивали, как его зовут, он так и отвечал: «Котя-сиётинуска».
А потом вернулся отец. После смерти матери, которую мальчик не помнил, отец уехал в город, стал работать на заводе. Теперь он получил комнату и приехал за сыном. Он ткнулся усами в лицо мальчика и заплакал. Усы были колючими и пахли табаком, лицо было изрыто оврагами, и по ним текли соленые ручьи. Руки у отца были жесткими, но ласковыми. Через три дня он увез мальчика в город. Мальчик стал жить в большом-большом доме, где одна изба стоит на другой. Там было много-много людей, среди них попадались и добрые, и злые. Но даже среди добрых людей мальчик чувствовал себя одиноким, потому что ему всегда не хватало того, что может дать женщина. Он это чувствовал, хотя еще и не понимал. Он инстинктивно тянулся к тому, что зародилось в глубокой-глубокой древности, даже до появления человека. Он был мал и глуп, но он был и мудр, ибо в нем жили многовековые инстинкты живого существа.
Маленький мальчик вырос и пошел в школу. Он научился писать и читать, стал многое понимать и о многом догадываться. Не догадывался только об одном: о том, что всю жизнь тоскует. У него было много друзей, они готовы были отдать ему все, что имели. Но они не могли ему дать того, чего не имели. Ибо то, чего он хотел, было не у всех или не для него.