О, какой невероятный кавардак он устраивал из всех предметов своей «обстановки»! Когда друзья приходили навестить его, он любил «мазать» их портреты на чем попало. У меня есть мой, сделанный пером на клочке серой оберточной бумаги. Нас спросят: каким образом он мог променять Пикассо на Макле? Но Макс не вникал особенно в этот вопрос. Для Пабло Пикассо (которого он рекламировал, тысячу раз бегая к торговцам картинами), как и для всех, как позднее для Макле, он всегда готов был принести какую угодно жертву. Милейший Макле рисовал по ночам при свечке, а Макс устанавливал неподалеку от него стол, за которым он работал и днем, сочиняя в то время «Terrain-Bouchaballe». Обоих — художника и поэта — связывала братская дружба. Они делились друг с другом заработком, и это не удивляло никого из старых друзей Макса, не раз обедавших на его счет в ресторанчике на улице Кавалотти, где Макс пользовался кредитом.
И я тоже не раз обедывал у этого любезного трактирщика с улицы Кавалотти. Помню даже, как однажды зимним вечером, когда я уже было лег спать голодный, Макс явился ко мне, поднял с постели и увел меня. Я был ужасно голоден, а у нас обоих вместе имелось всего 20 су, которых хватило как раз на проезд в омнибусе до вокзала Сен-Лазар, куда Максу надо было поехать проститься с одним из своих братьев, ученым исследователем, уезжавшим в Бретань. Оттуда мы пошли обедать в кабачок Макса.
Мы уничтожили все, что нам подали. Но собака трактирщика, усевшись у наших ног, глядела на нас так просительно и жалобно, что я, не подумав, схватил грифельную доску, на которой записывались все счета Макса в трактире, вылил на нее остатки соуса и протянул собаке. Та слизала соус, а заодно — и весь долг моего друга. Так одно благодеяние рождает другое!
IV
Отсутствие денег нас в то время мало заботило; всегда можно было рассчитывать получить кусочек чего-нибудь у Фредэ в «Кролике» и даже стаканчик вина в обмен на песню, которой мы не начинали, пока не ставили перед нами новую порцию. Фредэ был человек неглупый; он любил артистов. У него можно было встретить художников, поэтов, писателей и тех очаровательных особ женского пола, которые были нам верными подругами и, деля нашу участь, оказывались настолько нетребовательными, что на вопрос, чем их угостить, отвечали:
— Тем, что всего дешевле.
Все эти девушки знали Макса и восхищались им, потому что он всегда очень искусно разрешал разные щекотливые вопросы совести, по поводу которых они с ним советовались.
Иногда, благословляя союзы, которые продолжались столько, сколько они вообще длятся на Монмартре, Макс Жакоб к благословению присоединял и дар в виде какого-нибудь рисунка. Эти рисунки, в зависимости от степени дружеского расположения художника, подписывались или очень длинной, или покороче, или совсем маленькой буквой J. Что величиной этого «J» измеряется симпатия Макса, знали только немногие из нас и честно хранили тайну.
Только один — талантливый актер, по имени Оллен — позволил себе как-то просветить всех находившихся в неведении на этот счет друзей Макса; Оллену доставляло злорадное удовольствие всех перессорить и натравить друг на дружку. Этот Оллен был одним из злых гениев Макса: он таскал его по кабакам, спаивал, мучил его, надоедал своим оригинальничаньем. Никто из нас не видал его на сцене, так как мы редко покидали Монмартр. Но в различных «заведениях», где мы с ним встречались по ночам, о нем шла слава, будто он выступал в «Дорожном плаще» в Марсели вместе с де-Максом. Этого было достаточно, чтобы возбудить в нас почтение к Оллену. Но Оллен был не только актером. Когда фантазия его разыгрывалась, с ним невозможно было соскучиться.
В течение нескольких недель, как-то осенью, этот забавник целые дни рыскал по магазинам Парижа под предлогом покупки пальто. Выбрав пальто по вкусу, он оставлял в кассе магазина свой адрес, — и те из нас, кто, не имея в это время пристанища, ночевали в мансарде у Оллена, регулярно каждое утро просыпались от ударов в дверь и криков: «Из Лувра!», или: «из Самаритэн!», «из Бон-Марше!», «из Пигмалиона».
— Ко мне нельзя, — отвечал серьезно Оллен. — Оставьте покупку внизу, у привратницы!
Но, когда он справлялся потом у последней, нет ли для него пакета, толстуха возражала, смеясь:
— О, м-сье Оллен, неужели вы думаете, что они так глупы?!
Однако Оллен не сдавался и в тот же день возобновлял свою беготню по магазинам, объясняя нам совершенно откровенно:
— Нужно только, чтоб артельщик оказался простаком, и тогда можно одеться, не истратив ни гроша. Погоди… Голову даю на отсечение, что рано или поздно это мне удастся.
Но ту зиму Оллен проходил без пальто.
Обычным спутником и товарищем Оллена был сочинитель песенок, Гастон Кутэ, которого часто видели в «Проворном кролике» мертвецки пьяным и лежащим на лавке. Этот Кутэ, автор «Песен парня, который неладно кончил», несомненно окончил бы свою жизнь в больнице; но он как-то затесался в нашу маленькую компанию, и Оллен нянчился с ним, как мать, потому что, если у нас не бывало денег, Кутэ пускал в ход свои стихи и песенки — и нас кормили бесплатно.
Как-то утром, на улице Лепик, в кабачке, посещаемом «девицами» и праздношатающимися, Кутэ оказался настолько пьян, что не мог декламировать, и Оллен хотел, чтобы Макс заменил его. Макс же, всецело, занятый своим близким обращением, говорил лишь о пресвятой Деве, смущая этим всю публику. Мы с беспокойством спрашивали друг друга, чем все это кончится, когда в кабачок вошла еще одна девица, видимо утомленная бурно проведенной ночью. Макс тотчас решил наставить ее на путь истинный. Он направился к ней, заговорил, стал восхвалять утешения религии. Оллен чуть не ломал руки от отчаянья. Девица слушала с открытым ртом. Но ее покровитель — огромный негр — вдруг двинулся на Макса и, раньше, чем кто-либо из нас успел вмешаться, стиснул в своих огромных лапах руки Макса и сломал ему большие пальцы. После того, как Оллен разгласил по всему Монмартру этот прискорбный случай, мы разглядели, что он за человек, и перестали бывать у него. К тому же он скоро уехал в какое-то турнэ.
Оставался второй злой гений Макса, но этот был совсем в другом роде: математик Пренсэ, очень тонкого ума человек.
К нему относились с уважением, так как он хорошо зарабатывал, занимаясь какими-то спорными судебными делами, и, всегда прекрасно одетый, заметно выделялся за столом у Фредерика, держа себя этаким слегка разочарованным джентльменом, насмешливым и меланхоличным. Беседа с этим джентльменом имела свойство доводить Макса до исступления и вдохновлять его часто на такие остроумные ответы, что никто не мог против них устоять. Никто, кроме Пренсэ. Этот не давал сбить себя с позиции и внезапно, своей вкрадчивой логикой, побивал Макса и уничтожал весь эффект его замечаний.
Итак, в нашей компании было всего понемножку в эти счастливые годы, когда Пикассо, для пущего эффекта, решительно провозглашал: «Если ты пишешь пейзаж, смотри прежде всего, чтобы он напоминал тарелку».
Одно событие тогда было чревато последствиями для кубизма. Брат Макса, которого мы называли «исследователем», возвратился из колоний и привез с собой свой портрет, нарисованный, кажется, в Дакаре, каким-то негром.
Несмотря на то, что внимание этого негра, по-видимому, было обращено не на сходство портрета с оригиналом, а на отделку деталей, — портрет поразил наших художников. Они заметили, что золоченые пуговицы мундира были нарисованы не на их обычном месте, а расположены в виде ореола вокруг лица портрета. Потрясающее открытие! Идея диссоциации предметов была найдена, принята, и она, должно быть, вдохновляла Пикассо во всех его первых изысканиях, так как очень скоро после этого открытия он провозгласил: «Если ты пишешь портрет, помести ноги отдельно, в сторонке».