Последний играл в нашей компании роль «испорченного мальчика». Он чрезвычайно тщеславился своими сомнительными знакомствами и предосудительным образом жизни. Постоянно восхвалял достоинства своего друга Гюбера и некоей Бетти; к этой Бетти он меня как-то раз затащил, и мы там пили в обществе женщин.
Я не встречал шалопая, более увлекающегося, живого и естественного, чем Диссор. Он, казалось, был создан для того, чтобы скандализовать порядочных людей, и относил к себе стих Франсуа де-Мейнара:
Входит средь бела дня в притон,
— который он с жаром цитировал, предоставляя мне вспоминать вслух другую строфу того же поэта, полную горечи и разочарования:
Избыток печали сгубил
Того, кто всю жизнь проводил
Среди ветреных жриц веселья.
В сравнении с ним я был лишь любителем, новичком, если хотите. Обширные и разнообразные знакомства моего друга Жака не знали себе равных в смысле оригинальности. В игорных домах и притонах квартала Сен-Жорж он наглядно обучал меня, как сделать, чтобы насытиться, ничего не истратив: далекий от какого бы то ни было стыда, он набивал мне карманы сандвичами и крутыми яйцами, похищенными в буфете. Чего нам было стесняться? Вольная жизнь Жака походила на необыкновенный роман. Когда я однажды встретил его одетым в слишком широкий сюртук, зеленый жилет и черные панталоны, он со вздохом сказал мне:
— Ты не видел меня в полном блеске… Жаль… Эх, старина!.. У меня был алмаз вот такой (он показал на яйцо), башмаки по мерке, шелковое белье и костюмы… Пять костюмов! Клянусь тебе!..
— И что же?
— И вот… я все продал, потому что нечем было жить… алмаз, платье, все…
И, охваченный внезапной меланхолией, он начал мурлыкать:
Зима была мрачней и холодней,
Мы даже не играли в королей.
Кто будет королем, кто будет кралей
Моей печали?
Нет, лучше не писать о нем совсем: мне не поверят.
Каждый вечер происходила «драма из-за ключа» между бесчувственным хозяином гостиницы и моим приятелем — поэтом Жаком. О таких же драмах рассказывает где-то и Пьер Мак-Орлан, вспоминая свою юность. «Этот ключ висел обычно на гвозде, под номером, на доске, — объясняет он и добавляет далее: — Счастье для меня и, вероятно, для других, что эта доска не могла записывать звуки человеческого голоса».
Да, это было большое счастье. Но и при таком условии требовалось еще немало ловкости, чтобы выйти из положения. Жак на следующее утро переставал думать об этом и возвращался к своей беспутной жизни. Когда ему хотелось некоторого отдыха и успокоения, он находил их в том, что просвещал одну очень хорошо воспитанную молодую девицу, поджидавшую его обыкновенно в сен-жерменском метро. Жак гулял с нею под руку, водил ее в места, куда обыкновенно не ходят молодые девушки, и, гордясь быстрыми успехами своей ученицы, восторгался ею, рассказывая мне о своих подвигах.
«В жизни многих артистов, писателей, а также и бывших сутенеров, превратившихся в почтенных коммерсантов, — говорит Пьер Мак-Орлан, — бывает период, когда самые большие циники с удовлетворением, а другие — с горечью, констатируют, что улыбки фортуны — если фортуна пожелает улыбнуться — не могут более рассеять туч, нависших над ними».
Всем нам это хорошо известно. И — тем лучше, потому что, узнав беспутную жизнь, мы ныне можем показать ее в истинном свете и достигнуть того, что нам ее простят. Где зло? Мы совсем над этим не задумывались. Мы стремились жить — и, занятые лишь этим одним, не тратили времени на отчаяние при самых бедственных обстоятельствах. Не надо забывать, что прожить, когда у тебя нет другого занятия, как писать стихи, — дело нелегкое! Приходилось для этого пускать в ход все средства, каковы бы они ни были, и в конце концов часто довольствоваться суммами до того ничтожными, что, когда наступало время их платить, особенно гордиться было нечем.
Стою я не больше, чем другой,
И — немного это!
— заявлял Жак Диссор.
Но Жак Диссор умел писать не только такого рода стихи: он был автором «Последнего интермеццо», а эту книгу я не отдал бы за многие знаменитые произведения, потому что считаю, что вряд ли что может с нею сравниться.
Другой поэт, из которого сделали святого и который заслужил эту репутацию, — Жан-Марк Бернар, оставивший нам прекраснейшую и печальнейшую поэму о войне, — в те времена, о которых я рассказываю, часто бывал в тихом кафе «Клюни». Он никогда не садился за стол критиков, а устраивался на террасе за маленьким круглым столиком, где он находил Клюара, Зона, Ле-Кардоннеля, Марселя Друэ, радостно его приветствовавших. Жан-Марк Бернар жил в Сен-Рамбер д’Альбон. Я познакомился с ним в Оранже, затем однажды неожиданно явился к нему в дом в Сен-Рамбер, где он жил с матерью, посвящая все время прилежной работе. Мы скоро стали большими друзьями.
Дорогой, несчастный Жан-Марк! Этот день, начавшийся моим первым посещением, закончился в Валенсии; там жила одна любопытная особа, с которой поэт поддерживал постоянные сношения. Это была содержательница кабачка с «дамами», вблизи кавалерийских казарм. Не лишенная соблазнительности, эта муза поэта, уже довольно известная в то время, когда Жан-Марк меня ей представил, уделяла своей торговле столько же внимания, сколько своим романам. Жан-Марк писал для нее стихи, подписывая всегда под ними название этого заведения, где мы часто вместе проводили часы, попивая вино и беседуя среди ужаснейшим образом накрашенных созданий.
Я люблю твои грустные очи
— бормотал Жан-Марк и затем начинал читать все это стихотворение, посвященное Берте, — стихотворение, в котором он виден весь целиком:
Молчи! К чему мне ложь твоя —
Я ни о чем ведь не спросил!
Меня терзает стыд, и я
Руками голову закрыл.
В Париже, пытаясь прервать эту тягостную связь, недостойную такого крупного человека, и возобновить сношения с другой женщиной, которая не могла ради него изменить свою жизнь, Жан переживал тяжелые дни. В эту пору своей жизни он бегал по кабачкам Латинского квартала и Центральных рынков и, полный холодного разочарования, проводил ночи, декламируя стихи и не обращая внимания на людей. Высокие гамаши, которые он носил, придавали ему вид и походку какого-нибудь провинциального дворянина. Его свободные и откровенные речи, лихорадочный блеск его глаз, постоянная экзальтация обращали на себя внимание и порою давали повод к каким-нибудь историям; но Жан-Марк никогда не пытался ускользнуть от них. И, когда мы на рассвете возвращались домой, он, стуча зубами от холода, вздыхал:
Как хладен рассвет после ночи бессонной!
Как и Тристан Дерэм, которого мы (я и Клодьен) оставили в Аженском лицее, где он кончал курс, — Жан-Марк посылал мне в Париж из провинции свои стихи. И эти стихи, в окружающей атмосфере искусственности и литературщины, были как струя свежего воздуха, неожиданно овевавшая и бодрившая меня. Стихотворения Жан-Марка и Тристана Дерэма теперь у всех на устах, и это доказывает, что я не ошибся в оценке. Точно так же могу я похвалиться, что еще около 1913 года прозрел в Пьере Бенуа будущего романиста. А кто бы это подумал в те годы, когда на улице Валуа Пьер представлял собой просто веселого малого, чиновника министерства изящных искусств? Нас познакомили Шарль Перро и Дерэн, который играл с Пьером нескончаемые партии в покер в пыльной пивной на улице Медичи. Подле аквариума с золотыми рыбками, под наблюдением сонного хозяина, они часами сидели за игрой, обмениваясь только самыми необходимыми словами. Дерэн проигрывал, Бенуа выигрывал. Потом этот удивительный малый провожал нас и декламировал на память целые акты из «Полиевкта» или всю целиком, не пропуская ни одной строчки, «Легенду веков».