он смотрит на меня, пока я высвобождаю лимоны из сетки, тем самым своим взглядом, который всегда говорит, что он коммунист; ну что мне с того? коммунисты — это для меня, как «старокатолики», я и сама за левых.
с тех пор как мне можно голосовать — уже полтора года, — я дважды голосовала «за зеленых», что ему еще нужно? почему идея о том, что люди должны защищаться, будет иметь силу, только если они состоят в партии? сам-то он вообще еще состоит в какой-нибудь партии, при том что он
«мистика», говорит он, не потому, что повздорить решил, а скорее просто от усталости, «как же тут государству и капиталу впечатлиться, когда бедняки сжигают свое собственное жилье? я помню — ты этого не знаешь, еще слишком маленькой была, — как горело общежитие беженцев, в начале девяностых, в душном таубертале[17], старая тюрьма, там разместили людей — в тюряге», это слово он произносит громко и подчеркивает, «и однажды ночью она вдруг загорелась, чудо, что никто не погиб, — их всех вывели, я стоял рядом, в толпе зевак, со штайнером, который тогда еще был жив, из гкп[18], он меня туда позвал, мы хотели помочь, пожарка и полиция нас, дохляков — стариков и совсем молодых, с яркими шевелюрами, — не пропустили, и через день в чистенькой газетенке твоего отца было напечатано, что обер-бургомистр разочарован: им от чистого сердца и гостеприимства предоставляют жилье, а они его поджигают, так они думают, так говорят, и какой там толк от знания, которое не может выразить, чего хочет — это же просто… вообще нет ничего, о чем нельзя было бы сказать!»
«а?» недоумеваю я; такого нашествия мысли я еще от него не слышала.
«невыразимое», ворчит он, «старая религия силы, политика слепого нападения, ну вот, пожалуйста, если знаешь что-нибудь невыразимое, то скажи мне, что это такое, я в это не верю!»
я смеюсь: «но если бы я тебе это сказала, то это уже не было бы невыразимым».
«вот именно», говорит он, радуясь своему доказательству как ребенок, мы идем на кухню; откуда благодаря большому проему в стене видно, как бунтари ломают то, что ломает их[19], и черную тучу гневных
пока мы режем лук кубиками — его глаза почти не слезятся, очки-гиганты, хорошая защита, — Константин продолжает краткий вводный курс: «левые, анархисты и самоуправленцы, эти фетишисты непосредственного восстания, доводят до сведения истории, что партия больше не нужна, что она вообще опасна, и потом называют это кризисом представительства — когда я это слышу, читаю, такую вот склизкую перифразу того, что политика и интеллигенция просто отказываются от целых регионов, целых групп населения, ну ладно, равенство и благосостояние для всех, они были бы возможны, если приложить побольше усилий — такая программа мешает, только если хочешь пристроиться в капитализме, радикальничая от случая к случаю, следовательно, ее переворачивают, ставят с ног на голову и говорят, что эти потерянные больше не чувствуют, что их адекватно представляют, что представляют их плохо, даже незаконно, и вообще всё подстава… они нам всегда пытались приписать это, так называемые недогматичные, паннекоек, и как там их всех звали, что мы с партией якобы самовластно говорим за других, которым лучше бы самим артикулировать свое невыразимое знание и желание, под чем, собственно, подразумевалось, что допустимо лишь столько сопротивления и переворота, сколько может совершить средний деморализованный после стольких-то и стольких-то часов труда, причем не в состоянии полного духовного истощения вследствие увольнения с работы и изгнания из общества, люди сами должны представлять свои интересы, это звучит гордо, но на практике означает лишь одно: никакого планомерного профессионального сопротивления, никаких профреволюционеров, всё оголтело-дилетантски и безнадежно, покорение будущего вкупе с разгоном власть имущих в качестве гражданской инициативы — ясно, пусть люди так называемого третьего мира борются палками и камнями, с одним только суеверием, голодом и гневом за пазухой, вместо того чтобы привилегированные, как этот вот урод — он вытирает руки о ненавистную газету, прилежно комкает ее и бросает в ведро, — систематически предавали свои привилегии и, замещая, да, действительно, замещая власть неимущих, разрабатывали и распространяли концепцию избавления от того, что мучит людей, пропаганда спонтанности, пропаганда непланомерной борьбы, идущей снизу, это только скрытая травля ради статус-кво», как будто бы, ах
мне все это, как обычно, кажется одновременно ясным и чересчур мудреным, каким-то надуманным, но я ничего не говорю, иначе он опять пристанет со своей «диалектикой», которую я понимаю ничуть не лучше и, видимо, благодаря которой Константин всегда прав, моя оборона против всех этих требований к миру в целом, исходящих из его лекций, против этого напора, дескать, я и все должны теперь наконец таки прирасти к его церкви, сегодня беспомощна как никогда: «спасибо за общую картину мира, а теперь дай мне уже делом заняться, ты мешаешь».
он покорно сматывает удочки, мимоходом делает ящик потише, шлепает к своему столу с голубой лампадкой и царапает что-то грозное на какие-то там бумажки.
я сама удивлена, что все получается, как у томаса, что ничего не пригорает или как-то иначе не идет наперекосяк, дурацкое филе индейки, которое я прокляла, пока резала, потому что оно такое скользкое было, теперь совершенно спокойно укладывается под припущенный лучок, а смесь лимона и сметаны придает соусу нужный цвет, хоть я не помню точных пропорций, а просто сыплю на глазок и мешаю, хоп бананы, карри шлёп, даже получается то, что называется потушить, — странно, на кухне Константина получается, дома — нет. готовить можно только там, где хочешь жить, — под конец мне в голову приходит гениальная идея, которую я, возможно, подхватила у штефани: я иду в комнату и достаю из сумочки два пакета орешков, миндаль и кешью, и те, и те соленые — в настоящее время штефани, беттина и я грызем как бешеные, на кухне я сыплю орехи на доску и размельчаю их колотушкой для мяса, потом высыпаю эти крошки в свое варево; понятия не имею, будет ли вкусно.
может, переехать сюда? все равно я уже достаточно часто остаюсь здесь ночевать.
«очень вкусно, — хвалит он меня, — особенно вот это с орешками!» я сперва хочу что-нибудь ляпнуть, поскольку думаю, что это он сейчас издевается надо мной и моими затеями, но потом замечаю, что он и в самом деле постоянно соскребает вилкой ореховый комбикорм с горошком; и я понимаю, это он всерьез, «отнеси в раковину, я сам потом вымою», — говорит он.
когда я возвращаюсь, он уже достал из моей сумки книгу, которую подарил мне мой тайный любовник, потому что сумка стояла открытой с тех пор, как я достала оттуда орехи, толстый корешок с золотым тиснением трудно не заметить.
«эй, это мое», говорю с наигранным возмущением, но он все так же задумчиво листает, поправляет очки, листает дальше и говорит: «а, отлично, алфавитный указатель в конце, толкования, всё как надо».
«а ты, как всегда, в конец заглядываешь, когда читаешь что-нибудь такое, да еще и на английском…» он окидывает меня искренне удивленным взглядом, очки сползли на кончик носа, «зачем это мне? это — образование, это присуще человеку, отсюда все берет начало, критика здесь — он стучит костяшками левой руки по книге, громко захлопывает ее и передает мне, — есть начало всякой критики: она поучает дух».
«но о партии там ни слова», — подтруниваю я над ним. он откашливается: «а ты хочешь почитать о партии?» жму ему руку, даже не знаю зачем, он выглядит опечаленным, я говорю, и так оно и есть: «если найдется что-нибудь небольшое, то с удовольствием, я имею в виду, не “капитал”, его я…»