Он с дрожью стоял у столика в крохотной квартире Лючии и еще долго выглядывал из окна, пока обида поражения постепенно не обернулась припадком бешенства: как он, Кремер, посмел так его опустить, да еще всего парой слов… Чуть позже — голос Кремера все еще звучал в его ушах — он прилег и явно от изнеможения, от восприятия времени и от всяких переживаний уснул мертвым сном. Трудно сказать, сколько времени он проспал, наверное, всего несколько минут, но проснулся свежим и словно заново рожденным, и уже никакие воспоминания не мучили его душу.
Некоторое время спустя позвонила в дверь Лючия. Она не могла знать, что он у нее в квартире, хотя у нее был ключ. Потом они сидели рядом и молча смотрели друг на друга. Это был прекрасный легкий миг молчания, который в какой-то степени показался ему окончательным. Он взял ее голову в свои руки, прикрыл ей глаза, которыми Лючия пытливо разглядывала его, утер ей слезы, приласкал ее и снова принялся рассуждать о себе и обо всем… В этот раз ему удалось отделить одно от другого. И вдруг показалось возможным правильно сформулировать одно, не затрагивая другое, изложить ей свой взгляд на вещи, которыми каждый должен был заниматься в отдельности, о путях, которые каждый избирал для себя в жизни, о слабостях, силе и доверии, о том, что каждый пребывает в одиночестве и у каждого своя собственная жизнь… На своей стороне постели она прикрыла колени одеялом, поглядывала на него и прислушивалась к его словам, но не понимала ничего, а может быть, все. Потом вместо того, чтобы реагировать на услышанное, снова придвинулась и по-своему сделала так, чтобы он помолчал. Затем она рассказала ему, что были телефонные звонки, правда, анонимные, никто не представился, только дышали в трубку. И тут его вдруг осенило: он относился к ней точно так же, как Бекерсон к нему.
Утром, спрятавшись за гардину, он снова долго смотрел в окно. Лицезреть — магический процесс, лицезреть — значит обладать властью над увиденным, значит владеть им, владеть посредством взглядов, прикоснуться, ощутить, раствориться в нем, вторгнуться в него, стать единосущным в световом луче между вещью и внутренним голосом, ибо внешний взор — всего лишь линза, хрусталик глаза, в котором преломляется свет. Что же тогда представлял собой этот внутренний взор, лицезреющая инстанция, этот лик, который всегда обнимал вещи, втягивал их во внутреннюю сферу и вместе с тем вовне, порождая зрительный симбиоз внешнего с внутренним, то есть разноструктурную идентичность? Через запыленное стекло он рассматривал улицу, а внутри взгляд растворялся, захватывая зияющий внешний мир и втягивая в себя, в равнодушные глубины (предопределяемые полученным заданием), которые принадлежали только ему, лишить себя которых он не позволил бы никому.
Потом он присел к ее столику и вдруг стал удачно сочинять о хождении по улицам, о посещении магазина, о часовых механизмах и других товарах. Он провел целую инвентаризацию организованной никчемности, инфляционного формирования быта. Он написал историю, в которой перемещают и оценивают не товары и не ими торгуют, а людьми. Он нарисовал картину процветающей торговли людьми, совершаемой над собой самими людьми… Потом забрал свои листочки домой, но забыл, куда засунул… Они (Бекерсон), видимо, были единственными, кому было суждено прочесть статью, которая их порадовала или огорчила.
Во второй половине дня он отправился к себе домой, где, как он был уверен, должна была находиться штуковина, блестящая, матовая, черная. Когда зазвонил телефон, он не стал торопиться брать трубку, а стал отсчитывать: семь, восемь… Теперь побежденным оказался он — ощущая страх в себе, он просто не знал, как придется поступить, получив очередное сообщение. Пытаться играть в прятки, откладывать принятие решений, никак не реагировать, не снимать телефонную трубку, не прикасаться к доставленным почтовым отправлениям, не выходить из дома? В общем, как бы отгородиться сплошной каменной стенкой. Его положение представлялось более чем шатким. Настало время принимать решение — но какое?
Неделя пролетала за неделей. Он снова бродил по округе, прочесывал другие кварталы, неизвестные ранее районы, по возможности подальше от дома и от Кремера. Только теперь он бродил как гонимый, в страхе перед собственными мыслями и терзаемый вопросом: что делать, если это случится? Чем окажется то, что произойдет, когда и как? Время незнания, ожидания и в любом случае страха — ведь, приходя домой, он невольно вздрагивал от одного вида какой-нибудь попадавшей на глаза бумажки. Он снова начал трудиться, целиком погружаясь в работу, словно трудовая активность давала выход из его состояния и гарантировала осмысленность усилий. Он с еще большим старанием, чем прежде, снова брался за все, возобновил свои прежние контакты, писал письма, звонил знакомым, даже получил заказы на написание нескольких небольших статей, однако каждый раз действовал как бы отстранение, словно все это происходило в каком-то нереальном призрачном мире. Казалось, что необходимость выполнения одного обусловлена всего лишь отсутствием другого.
Где-то в городе — в этом городе, как ему думалось, находится тот, кто подсматривает за ним и отслеживает каждый его шаг, контролирует его мысли, планирует действия, включает его в свои планы, чего-то от него ожидая… Он размышлял о лояльности, которую фактически им демонстрировал. О своем осознанном решении проявлять верность, как бы ее ни характеризовать. Или им руководил всего лишь страх? Чего он тогда себе только не фантазировал — избрал тактику непринятия и избитый прием «не попадайся на глаза», применяемый детьми (если чего-то не видишь, значит, оно и не существует). Из этой же серии «игра в прятки», «лечь на дно», он тем не менее резко всплывал на поверхность, причем впоследствии все это барахтанье счел даже неизбежным. И в этом была своя логика… И еще кое-что дошло до него с мучительной остротой: противоречие между его претензией на предвидение, на точное предсказание (давнее желание, так и не исполнившееся) и его уже почти биологической неспособностью внятно сформировать хоть одну-единственную мысль.
В один прекрасный день поступили деньги — конверт с несколькими банкнотами, которые ничем не отличались от всех прочих, поэтому они так и продолжали себе лежать на столе, подобно тому как незаметно пролетали его дни, пока наконец не исчерпалось ожидание относительно того, как все пойдет дальше. Ночью, ощущая легкий озноб, он никак не мог заснуть и стал ходить по квартире. Несмотря на усталость, его часто мучила бессонница, поэтому часто лишь под утро он проваливался в противоестественный глубокий сон — разбудил его только почтальон, на полу белел конверт. В нем не было ничего нового. И снова его сознание сверлила ненавистная мысль, которая переплеталась с жалкой дурацкой надеждой на то, что все это игра воображения.
10
Тогда, во вторник утром, в своем карманном календаре он обнаружил запись, которая по сути являлась памяткой; она всегда оставалась дома, потому что ему не хотелось постоянно таскать ее с собой. Эта запись, помеченная следующим днем, то есть средой, показалась ему незнакомой и странной, он терялся в догадках. На части страницы, отведенной поддень недели «среда» (она пришлась на тринадцатое число), он наткнулся на краткую запись, сделанную, как ему сразу же стало ясно (при этом мнении он остается до сих пор), не его рукой. Когда он сделал для себя это открытие, речь могла идти только о вторнике, фактически же запись была привязана к последующему дню, то есть к среде.
Напротив дня недели «среда», в левом нижнем углу странички календаря, имелась до сих пор ему совершенно незнакомая и поначалу абсолютно непонятная запись—сегодня в 10 часов. Она была сделана карандашом, бросались в глаза легкие подчеркивания и восклицательные знаки. Он был в полном недоумении. Запись показалась ему чужой, ошибочной или просто неправильной… Какое-то бессмысленное заблуждение. Ему не приходило в голову ничего из того, что могло иметь отношение к этой записи и этой дате. Пока он размышлял и взвешивал, что скрывалось за этими словами, — а вдруг он ошибся только в неделе или месяце? — ему так и не пришло в голову ничего толкового. Запись не наводила его ни на какие мысли, не содержала смысла, не таила подсказки. Поэтому загадочную запись он поначалу выбросил из головы и выкинул из своего сознания… Да, как ему вдруг вспомнилось и лишь сейчас пришло в голову, в первый миг того эмоционального состояния он взял в руки резинку и стал стирать, устранять это сегодня в 10 часов точно так же, как он представлял это ранее в отношении собственной памяти — стереть запись (та же формулировка!). Но эту запись, причем аутентичный текст — сегодня в 10 часов — он сразу же, основываясь на своем смутном предчувствии о допущенной ошибке, собственноручно переписал чернилами по тому же самому месту, где первоначально она была сделана карандашом, чтобы сохранить ее и таким образом обладать ею, а также для того, чтобы вернуться к этому свидетельству в случае необходимости… В общем, это мера предосторожности, которая, если смотреть на нее через призму сегодняшнего дня, воспринималась не без иронии, о которой он вдруг вспомнил в связи с тем, что она, как ему казалось, бросала своеобразный отсвет на него и на все, что с ним произошло тогда и происходит до сих пор.