Однажды под воздействием сиюминутного настроения он зашел в телефонную будку, набрал ее служебный номер и, мгновенно услышав ее голос, оторопел. Находясь в стеклянной коробке, вслушивался в ее голос и молчал. Прижимая к уху холодную от мороза трубку, он ощутил слабое волнение, как едва слышное журчание крови. До ее сознания вдруг дошло: это ты? — проговорила она, и ее голос растворился в электронной тишине; где ты? — и она снова замолчала, в результате чего воцарилась удивительная пустота, в которую оба вслушивались, стараясь таким образом наладить взаимное понимание. Уже потом на Гамбургерштрассе ему встретился некто из его прежней жизни. Он воспринял знакомые черты лица как код: это был приятель одной его подруги, который заговорил с ним и поздоровался, но которого он, Левинсон, безо всякого колебания холодно проигнорировал (реакция, видимо, созрела в нем заранее), словно внушив себе, что это был незнакомый ему человек. Потому без угрызений совести изобразил, что он совсем не Левинсон, а кто-то другой, кстати сказать, на этот образ работали его сапоги, джинсы и куртка. Он взирал на посмевшего заговорить с ним нейтральным пронзительным взглядом, каким разглядывают любого встреченного на улице, так что ничем себя не выдал. Без колебания сыграв эту роль, он, слегка переведя дух, внешне невозмутимо продолжил свой путь. Причем и глазом не моргнул даже тогда, когда этот человек уже в спину крикнул ему: Левинсон! Он сам себе не мог объяснить, откуда у него взялась такая невозмутимость.
Эта сцена произошла на пешеходной дорожке перед магазином, в который он нырнул и спрятался, как обычно во время посещений супермаркетов, где в минуты беспрестанного небытия он проносился лишь мимо витрин и полок с товарами, растворяясь и даже купаясь, утопая в них, как в потоках воды. Он внутренне опустошался, как когда-то телевидение доводило до опустошения сидящих у телеэкрана, и облегченно вздыхал в углу, улетая душой в часовые механизмы. Он проникся анонимностью тех (а численность их только возрастала!), которые ежедневно торчали перед витринами и, словно обкуренные наркотой, разглядывали выставленные манекены; причем в этот раз его взгляд уже не притягивали больше объекты его прежней страсти: часы, эти поблекшие зеркальные отражения общества — штучные ценные дорогие образцы и дешевые модели для массового потребителя, добротные марки и имеющие обманчивый вид, кварцевые или автоматические, Swatch или радиочасы, цифровые часы, Reveilleu Grand Complication, которые здесь не купишь, его часы… Как же обстояло дело со временем, этим единственно всеобщим понятием, которого на самом деле просто не существовало, но которое по значимости стояло тем не менее на первом месте? Он прошелся по залам, отведенным под конкретные группы товаров, — все крайне интересно, особенно, разумеется, верхняя одежда — мифические мужские пальто. Совсем рядом — сорочки. Хотя он точно знал, что носить такие изделия не станет никогда, его так и подмывало купить хотя бы одну рубашку, откровенное барахло. Или нет, лучше ничего не покупать, чтобы остаться в роли насмешливого победителя и не попасться на удочку. Наверное, лучше было бы украсть, это другой коленкор, в любом случае сейчас следует воздержаться от покупки… Он неожиданно увидел себя в зеркале универмага «Карштадт». Оно прозвучало для его уха как «Кройцесштадт».[5] Так вот, в этом месте отчуждения он, Левинсон, стоя перед зеркалом на шарнирах, не ощущал себя причастным к кому- или к чему-либо в своей плохо подогнанной куртке, к тому же сшитой из кожаных обрезков.
Продавец ко всему относился всерьез, целиком разделяя значимость происходящего, — всучить товар покупателю он считал своей главной целью и назначением! Он терпеливо консультировал покупателя, пока тот как пугало огородное в новой куртке разглядывал собственное зеркальное отражение, начиная сознавать всю абсурдность этого зрелища. Итак, Левинсон был вынужден спастись бегством, без чека о покупке и права на обмен товара, без собственного «я», из-за чего он, вероятно, и совершил кражу прямо с соседнего прилавка. Если бы он только ущипнул себя за руку, чтобы не отрываться от реальной действительности, однако он не долго думая прихватил ценную вещь — случайно оказавшийся рядом шелковый шарф и сунул его в карман, после чего, подивившись собственной смелости, как ни в чем не бывало поднялся на следующий этаж. Он посмотрел на игрушки, постоял перед пестрым миром, несущим погибель детям, и изумился, какой духовной пищей нынешнее поколение кормит подростков: поливинилхлоридовые отходы, прозрачные развлекалочки из пластмассы, поступивший прямо со склада утиль. Он погрузился в этот иной, третий мир, где все жужжало и кружилось, где воображение покупателя поражали очаровательные плюшевые зверушки, электрические полицейские автомобили и говорящие куклы с цифровым управлением. Напоминает чистилище, подумалось ему, чистилище для ребячьих душ. Он достал из кармана шарф и повязал его самой непристойной изо всех ухмылявшихся ему кукол: здесь, детка… Ему не хотелось больше иметь ничего общего с этим миром, и он покинул его без сожаления.
Он уже был готов исполнить свое намерение, но ему помешали это сделать: при выходе к нему подошел сыщик, который предъявил удостоверение и приказал следовать за ним; было зафиксировано, как он кое-что положил в карман, но не предъявил к оплате; шелковый шарф — свидетели имеются. Он подчинился требованию сыщика беспрекословно, но был вынужден сдерживать себя, чтобы не рассмеяться от счастья. В нем все кипело и бурлило, пока в каком-то служебном помещении он послушно не вывернул свои карманы — ни шелкового шарфа, ни чего-либо еще непозволительного в них не оказалось… Он остался на шее у этой наглой красавицы Барби («веселая кошечка»). Причем его поразило лишь то, с каким профессиональным хладнокровием противная сторона немедленно закрыла этот вопрос и принесла свои извинения, проявив почти великодушное отношение… В этой крайней плоскости призрачного, искусственного мира он тем не менее ощутил для себя нечто естественное.
Потом, спрятавшись за гардиной большого окна в квартире Лючии, он выискивал взглядом своих преследователей, но никого так и не высмотрел. С наступлением темноты он расположился в ее постели и предался воспоминаниям: как отправлялся к Кремеру, как был у него в гостях, нет, вначале звонил ему по телефону, чтобы договориться о визите… Его номер (адрес издателя) он отыскал по телефонному справочнику, расположив цифры как в нумерологической игре, в общем-то не собираясь ему звонить, — он хотел набрать этот номер просто для того, чтобы убедиться в технической возможности дозвониться, но тут внезапно и неожиданно до его слуха донесся голос абонента: «Да?» Голос был негромкий и достаточно вялый, словно со штырем в ладони, подумал он, и только это «Да?». Оторопев оттого, что услышал вдруг голос известного человека, он какое-то мгновение молчал, затем все же произнес: «Алло?» — как бы с вопросительной интонацией. Словно что-то не расслышал, или будто нарушилась связь. После чего поинтересовался неестественно спокойным деловым тоном: «Я говорю с писателем Кремером?» Причем в ответ на его: «Что вам угодно?» — в позитивном тоне расплаты за телефонное вторжение — ему пришло в голову лишь упоминание имени: «Это говорит Гертнер…» Он имел в виду Гертнер (нем. «садовник»), но не Метцгер (нем. «мясник») и не Шефер (нем. «пастух») и не Майер (нем. «фермер»), однако в любом случае имело место обозначение профессиональной принадлежности. Он твердо знал лишь то, что при первом испуге он хотел сказать Кремер, но с языка сорвалось нечто другое.
Представившись Гертнером (словно нырнув в холодную воду), он, по-видимому, еще порывался добавить, что должен с ним поговорить, причем немедленно, так как у него есть что сообщить. Но с другого конца провода ничего не доносилось, кроме молчания, вновь нулевая реакция, пустота, отлив крови от мозга, скудоумие мысли. Он еще долго злопамятствовал за его безразличие, как казалось, его самоуверенность. Но вот это «Да?». Он явно «запирался», не проявляя ни интереса, ни желания идти навстречу, выражался сухо, с отрицательной интонацией: слушаю! На это он, Левинсон-Гертнер-Шефер, по-идиотски пытался легитимировать состоявшийся телефонный звонок. Он, к сожалению, сообщил, что является другом и одновременно читателем, но с его языка сорвалось — Левинсон, ты идиот! Тем не менее ответа не последовало. У него на лбу выступил пот, но он не мог объяснить почему, в конце концов он что-то пробормотал о плане, поручении, об интригах, повторив, что ему по возможности надо бы с ним поговорить, причем лично, однако проговорил это уже безо всякой надежды и беззвучно, поскольку не хватало дыхания, словно стоя вплотную рядом с ним: это жизненно важно! После чего тот, повесив трубку, посчитал разговор законченным.