Ей понравилось его возбуждение, которое не ускользнуло от ее внимания. Она также поняла, что на душе у него не очень спокойно, поэтому сейчас и подсела к нему. Нет, выпить ей не хотелось, она лишь слегка прикоснулась своей рукой к его. Сначала она скучала, — люди здесь… Кремер, нет, он ее совсем не интересовал, она не понимала, что они в нем нашли, она не ушла отсюда до сих пор только из-за него, Левинсона. Так эта женщина, появившаяся здесь, наверное, под вечер (а он ее и не заметил), вошла в его жизнь, буквально вошла в нее, присела, заговорила с ним, внезапно и зримо оказалась совсем рядом — худенькая, бледная, с женственной фигурой, чувствительной душой и активно функционирующими слезными железами.
Эта женщина, которая особым образом посматривала на него, резко приблизилась к нему, и ему сразу стало ясно, что при всей пассивной мягкости и восприимчивости от нее исходило нечто цельное и законченное, вразумительность или решительность, которые и притягивали его в ней. Но в ней, казалось, было и что-то несчастливое. Хотя уже тогда в нем наметился порыв к легкому отторжению, своего рода оговорка, он тем не менее клюнул на нее. Фактически он вдруг ощутил, что она близкий ему человек. Во взгляде ее непроницаемых, как ему казалось, зеленых глаз, широко раскрытых перед ним и внушавших ему теплые ощущения, глаз, которые прямо и непосредственно взирали на него, хотя и, как он впоследствии выяснил, через контактные линзы, в этих глазах отражалась глубинная сущность взрослой женщины, плотское тепло которой он ощущал рядом с собой… Им не требовалось больше никаких разговоров, все уже давно было решено за них.
Они еще долго сидели так. О да, она знала Кремера, но не желала о нем говорить. Ей хотелось поразмышлять о чем-то прекрасном, о нем, Левинсоне, о глубинном смысле этой фамилии, может, у него есть еще имя в отличие от фамилии, нет, пожалуйста, не будем об этом, пусть будет как есть, «Левинсон» в его произношении звучало как-то правильно. Сегодня он был для нее просто Левинсоном, разве его это раздражало? Она прежде подсматривала за ним, когда он так вдохновенно говорил, нет, по сути дела, выражал свои мысли языком танца: его жестикулирующие руки, расстегнутые рукава рубашки, куртка на спинке стула… Он даже не мог сказать, что его поразило больше — ее непосредственность, темперамент или естественность, с которой он ее воспринимал. Короче говоря, он ощутил в себе оживление, внезапный приток тепла и вместе с тем трезвость; в нем, видимо, еще сохранилось нечто вроде упорства (может, в отношении Кремера?).
Итак, его настроение резко переменилось, он снова почувствовал себя сильным, деловито обвил ее шею своей рукой и, как рычагом, подтянул к себе. Так они и сидели лицом к лицу. Было уже без малого четыре утра, когда он окончательно решил для себя, что она стала частью его жизни. Заглянув в ее глаза, он прикасался своими губами к кончику ее носа, к подбородку, щекам и, наконец, к губам, причем именно на этом месте ему пришла в голову мысль, которую он немедленно высказал ей: странным образом это суть поведение, приемлемое с точки зрения культуры, если происходит смешение телесной жидкости одного индивида с другим. В ответ она посмотрела на него с улыбкой и не без гордости, заявив, что покидает сейчас это празднество, и поинтересовалась при этом, не хотел бы он составить ей компанию. Лючия с первого же момента решила, что они уйдут оттуда вместе, и дала ему это понять еще в фойе. В общем, она не оставила ему шанса решить по-другому, однако в ответ он лишь заметил, что по-другому и не хотел бы.
Поэтому было совсем неудивительно, что он покинул Дом Галереи вместе с ней. Словно давние знакомые, спотыкаясь и почти падая, они погружались в клубы холодного воздуха. И вот уже его рука через ее пальто и все надетое под ним дотянулась до ее тела. Им потребовалось немного времени, чтобы найти такси. Устроившись в разных углах машины, они молча взирали друг на друга. Наконец они добрались до места. Ему хорошо запомнилось, как он переступил порог ее дома, что означало его первое проникновение в иной, еще почти целомудренный мир, средоточие новых запахов, в своеобразную женскую обитель, в это широко раскрывшееся перед ним логово. Именно тогда ему пришла в голову абсурдная мысль, что это, наверное, вполне естественно, когда самка завлекает самца в свою нору.
7
Оба вошли в длинную узкую прихожую, где было несколько дверей. Они вели в кладовку, ванную комнату и кухню, представлявшую собой крохотное помещение без окна, где весь день горел свет. И наконец, в спальню, настоящую нору, поражавшую обилием ковров и подушечек, возле стола стоял стул. Огромная кровать была квадратной формы. Они расположились на приятной мягкости и толщины матраце, несколько минут молчаливо обменивались взглядами, не прикасаясь друг к другу.
Потом он приблизился к Лючии, слегка дотронувшись до нее. Его пальцы нежно заскользили по ее лицу, лбу, скуле, щеке и носу, затем по губам, шее и груди. Она спокойно сидела перед ним и, испытывая гордость за свое тело, лишь разглядывала его. Когда его пальцы преодолели мягкую округлость и на какое-то мгновение задержались на самом возвышенном бугре, он, расстегнув блузку, стал ее снимать. При этом не возникло никакой неловкости. Лючия не пыталась его ни ободрить, ни сдержать его порыв. Она вообще замерла, предоставив ему свободу действия, лишь наблюдая за тем, как он овладевал ею: осторожно, пытливо, как настоящий исследователь, открыватель, желавший понять, как все это будет происходить в будущем. Словно сознавая, что сможет еще неоднократно все это повторить, он не спешил, ведь им вовсе не предстояло то, что они бурно сольются в экстазе, их не ожидала какая-то борьба, дикие объятия. Это было ритуальное действо, реализованная идея. Доверившись ему (поначалу он не должен был обращать на это ее внимание), она уступила инициативу и только однажды издала какой-то звук, похожий на мысленно оформленный вздох, при этом внимательно разглядывая его своими широко раскрытыми глазами. В них он почувствовал любопытство, стремление понять суть происходящего и выражение согласия, мол, все это позитивно, все так и должно быть. Тем не менее оставалось ощущение, что он ни разу не переступил ее внутренние границы как индивидуума и даже фактически не прикоснулся к ним. Они обладали друг другом до некоторой степени чисто зрительно, как бы на значительном расстоянии и как бы на ходу. И хотя происходящее носило черты откровенно животного происхождения, причем с элементами инстинктивности и самоутверждения, он всегда усматривал в этом и элемент сознательного действа и тем самым, как ему вдруг странным образом казалось, нечто от культурного акцентирования. Впрочем, он не мог, а может, и не хотел отбросить это очевидное противоречие.
Так завязался его контакт с этой женщиной, который с самого начала с обеих сторон напоминал одностороннюю любовную связь — терпимость и проявление власти или как раз властные отношения без насилия, словно печаль употребленности и хладнокровие употребления, к радости обоих, составляли общее целое. Уже тогда у него сложилось впечатление, что речь идет о невозможности существования равновесия между связью с этой женщиной и непреодолимой отдаленностью и даже холодностью, с которой он взирал на все происходящее как бы со стороны. А может, в этом и была невозможность любви, позволившая ей как самочке приманить его и завладеть им. Эта страсть неизбежно подвела его к той грани, где он пошел на компромисс, подчинился и согласился с ролью подневольного самца. В итоге, может быть, именно его отказ от того, чего так страстно желала она, стал предпосылкой ее счастья. Например, он обнаружил у нее и ревниво охранял некоторые отвратительные места (это название он придумал сам), так сказать, дистанционные кольца, личные «предохранители» (прежде всего в отношении физиологических секретов, а это — море слез, мокрых и липких, которое постоянно вызывало в нем лишь горькое отторжение). Он не пожелал капитулировать, опасаясь утратить в себе остатки неодобрения, свою отстойную невосприимчивость к происходящему. Другой импульс исходил опять же от нее. Она тоже пользовала его, прибегая к насилию, выжимая максимум возможного. Открывшись ему, она бессовестно заставила в нее войти. А однажды сама навалилась и в результате овладела им. При этом она так активно взяла его в оборот, что у него застыла кровь в кончиках пальцев, что потом перешло в долговременный болезненный зуд. Причем она смотрела на него с какой-то странной гордостью и уверенностью в том, что совершила нечто серьезное и весьма значимое. Уже при первой встрече он ощутил эту значимость в них обоих. Она заключалась в том, что их связи были уготованы ограниченные рамки. Он осознал обреченность и тщетность их связи и вместе с тем ее неизбежность. Впоследствии он порой резко противостоял ей, даже причинял боль — не физическую, скорее словами, причем хладнокровно и даже жестоко, что как бы накапливалось в нем и затем выплескивалось на нее. Тогда она, Лючия, заливалась слезами, но без тени упрека, вовсе не озлобляясь против него, как если бы случилось непоправимое в отношении чего-то окончательно устоявшегося или кто-то страдал бы от причиненной боли. Фактически своим поведением она вовсе не стремилась его в чем-то убедить или от чего-то отговорить. Это было естественной реакцией на то, что любовная связь тесно переплелась с болью от сознания ее нежизнеспособности. Нередко ожесточенность исходила и от нее самой. Иногда после нескольких дней отсутствия она подсаживалась к нему и словно отдавала себя ему в наказание (за что?), провоцируя его на жесткую реакцию, после чего горько плакала, как от изнеможения. Нет сомнения, что между ними существовала собственная правда, а насилие было лишь выражением того, что присутствовало в их отношениях. Тогда он не понимал этого и ей так же говорил, например, объявил, что спит с ней только в этот раз, чтобы затем расстаться: в ответ бесчисленные (попробовать бы их все пересчитать?) потоки соленых и мокрых слез текли по лицам обоих (из-за чего он ненавидел ее еще больше), завершаясь очередной последней вакханалией, обогащавшей новейший опыт безумия и эмоционального зашкаливания.