Однажды поздно ночью ему показалось, он не хочет здесь об этом умалчивать. Ведь за всем этим мог быть сам писатель Кремер, который им манипулировал. Его таинственное эго избрало этот абсурдный план. А может, она с ним заодно, подумал он, но сразу же (и правильно, как он впоследствии понял) снова отбросил эту мысль.
Оставалось несколько дней, а именно из-за них, кого он хотел проверить, о ком хотел узнать, был ли им известен адрес, по которому он находился, но главным образом чтобы вывести из игры собственную квартиру, почту, их корреспонденцию… Все эти дни он практически не покидал нору, «дыру», желая лишь одного: чтобы она была здесь, вместе с ним, что, конечно, было невозможно, так как каждое утро ее ждали на работе. Итак, он «плыл по воле житейских волн», целыми днями не выходил из дома, почти не вылезал из кровати даже для того, чтобы сходить в магазин за покупками, перестал одеваться «по форме», бриться, предпочитая всему объятия с ней в постели. Один день сменял другой, вся жизнь превратилась в сплошные будни, и тем не менее он не переставал ее проверять, прочитывая ее письма, записи для памяти, просматривал буквально все в поисках малейших предательских следов или намеков — и ничего не находил. Между тем она продолжала верить или просто внушила себе, что он остался здесь только ради нее; за это время, взбудораженная и озабоченная, пыталась устроить свое маленькое женское счастье, покупала вещи, которые, как ей казалось, были ему по душе; ему ведь было давно известно, чем дольше это продолжится, тем очевиднее, что отсюда он будет вынужден выметаться, просто исчезнуть, покончив с этим подвешенным состоянием, но пока еще не мог собраться с духом, пока еще.
Однажды заявило о себе нечто новое. Проснувшись как-то утром, он понял: все должно произойти именно сегодня, все подошло к развязке, забрезжил конец. У него не нашлось даже минуты, чтобы написать Лючии, которой давно не было дома, пару добрых слов. Он закрыл за собой дверь квартиры и еще долго бродил по улицам, не отдавая себе отчета, куда идти и зачем. Он знал только, что испытывал страх перед собственной квартирой, в которой тем не менее в итоге оказался.
8
В первой половине того самого дня, когда он вернулся по прошествии, по его выражению, «многодневной ночи Лючии», на полу в прихожей обнаружил уведомление о бандероли на его имя, которую, согласно указанной дате, должны были доставить еще накануне. Во второй половине того же дня он отправился пешком на почту, не совсем близко от него расположенную, где предъявил полученное уведомление. Почтовый служащий попросил удостоверение, после чего вручил ему бандероль традиционно желтого цвета и небольшого размера, но вполне увесистую. Он, Левинсон, покрутил ее в руках, стараясь узнать фамилию отправителя. Он скорее узнал ее, чем прочел, почти в момент получения пакета из рук почтового служащего: «Йон Кремер» — было четко обозначено крупными буквами в левом нижнем углу. Ему мгновенно стало ясно, что таким образом в самой сути его задания появился новый решающий элемент.
Что отправителем являлся сам Кремер — в это трудно было поверить. Тем не менее он сумел устоять перед искушением вскрыть пакет немедленно, прямо на почте. Даже в стремлении сначала выиграть время он сделал большой крюк. Проявив легкомыслие, он неожиданно решил купить себе пару сорочек хоть и по сниженным, но тем не менее все еще чересчур высоким ценам. Ни на миг не спуская глаз со своей сумки, наконец добрался до дома. Положив на кухонный стол бандероль и заварив себе чай, он принялся ее разворачивать. Посылка представляла собой заклеенный сверток, перевязанный желтым тонким шпагатом и перетянутый коричневой бечевкой. Распаковывание решительно вторгшегося в его мир пакета с явно ложным указателем отправителя воспринималось как некая непредвиденная и уже необратимая перемена в жизни.
В посылке был пистолет, автоматическое оружие, достаточно крупная, тяжелая, смазанная железная штуковина, очевидно, новая, прямо со склада, тут же прилагались упаковочная ведомость и ярлык контроля качества, а также инструкция о пользовании. Пистолет был завернут в коричневую промасленную бумагу, словно образец производства, предназначенный не столько для продажи, сколько для вооружения армии или ее отдельных родов войск. Внутренняя коробка, картонная, в которой и лежал пистолет, была одноцветной, бледно-голубой, — ни глянца, ни намека на дизайн и западный стандарт упаковки. На руководстве к применению, отпечатанном на небеленой бумаге, выделялось какое-то непривычное и трудноразличимое очко шрифта. Слова made in он увидел лишь после, они были обозначены с помощью какой-то аббревиатуры, скорее всего образованной от названия страны-производителя — Чешская Республика.
Это был строгого вида, без всяких претензий на утонченность, зато вполне надежный по конструкции автоматический пистолет, сделанный, насколько он понял, в Брно, — модель CZ-75 с большим удобным курком и спусковой скобой из вороненой стали, с подвижными салазками, слегка (на 4 мм) выступающими над жестким, с серебряным блеском стволом на опять-таки вороненом корпусе. Отверстие для выброса стреляных гильз, как и курок со стволом, отливающее серебром, рукоятка из пластмассы под цвет дерева — это было, без сомнения, настоящее и серьезное оружие, поражавшее своей массой, уж наверняка не пустая игрушка. С точки зрения годности к употреблению речь шла о технически безукоризненном личном огнестрельном оружии калибра 9 мм Luger Parabellum, которое, как он выяснил позже, благодаря всеобщей стандартизации калибра приобрело широчайшее распространение.
Он, Левинсон, не без трепета взял в руки крупную металлическую штуковину (предназначенную для применения в военных целях), по сути дела, аппарат, механизм, и стал со всех сторон его разглядывать. Попробовал было прицелиться, остерегаясь при этом прикасаться к курку. Возможно, это проявление осторожности и было чрезмерным, но такая принципиальность была явно нелишней, хотя новенькое оружие прямо со склада наверняка было не заряжено. Пистолет показался ему слишком тяжелым, просто чересчур. Немыслимо тяжелым. Кому нужно такое массивное оружие, спросил он самого себя. И тем не менее от этого оружия исходили какие-то колдовские чары. Он осторожно заглянул вдуло спереди, потом попробовал извлечь магазин, правильно нащупал механизм, вынул и снова вставил, — чем не киношный прием? Он сотни раз наблюдал, как киногерой досылает магазин большим пальцем левой руки снизу в рукоятку пистолета. Это было как бы фотографически заученное движение, которое он умел воспроизводить. Магазин щелкал, а когда он снова освобождал его и снова досылал в гнездо, щелчок повторялся. Он страшно испугался, когда вдруг осознал, что пистолет поставлен на боевой взвод, заряжен, и магазин набит патронами до отказа. Он с удивлением стал извлекать их один за другим, тринадцать предметов ржавого цвета, собственно, они являлись, как ему показалось, никелированными снарядиками с таким же серебристым блеском, как курок, ствол или отверстие для выброса стреляных гильз. Патроны тоже вызывали в нем исключительно положительные эмоции — тринадцать свободных от всякой вычурности, функционально оправданных и точно очерченных маленьких, значимых деталей, которые он выложил перед собой на кухонном столе. Только убедившись, что и в стволе ничего не осталось — того самого последнего забытого патрона, — он оттянул затвор и, преодолев мимолетное колебание, словно в страхе перед взрывом, нажал на курок. Механизм пистолета щелкнул.
При этом в своеобразной одномоментности сознания, еще почти до распаковывания посылки, ему пригрезилось, что этот подарок (или как он его ни назови) содержал в себе угрозу для него самого. Не прилагая к этому усилия, он, Левинсон, стал обладателем оружия, бесхитростного технического механизма, воплощения надежности и точности, нацеленного лишь на достижение все определяющей цели. Разве оружие являлось чем-то иным, кроме как приспособлением для ускорения полета частички металла, сделанного для того, чтобы прицельно попасть в живое тело, пробить его, то есть поранить или разрушить? А разве самое элегантное оружие в конечном итоге являлось чем-то иным, кроме камня, которым с надежного расстояния проламывали череп своему соседу, нисколько не замарав себя?.. Или же какой-нибудь железякой, годной для того, чтобы с использованием чужой, не своей, силы въехать кому-нибудь по ребрам. Да и какая была разница между тем, кто примитивно убил своего ближнего, придушил или прирезал его, и тем, кто в еще более примитивной форме пристрелил своего визави с такого расстояния, когда уже непозволительно промахнуться? Разве что убийца, душитель и палач был более честным. Фактически убийство на расстоянии было безличным. Здесь уже не действовал принцип «глаза в глаза», противостояние перестало быть поединком, а в результате применения оружия данный акт, сам процесс убиения, утратил свою конкретно-практическую суть и свелся просто к принятию мгновенного решения. Там, где незначительным фактическим усилием всего лишь приводится в действие созданный чужой рукой механизм, все происходящее оборачивается скорее абстрактным и каким-то невыразительным решением, чем осознанным действием. Но то, что и это не было последним словом, стало ему известно позже.