Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Глинка и вправду не погиб, а был взят в плен (16 октября 1941 года) и до конца войны находился в немецком концлагере — сперва в Польше, потом еще где-то и еще где-то, потом — во Франции и, наконец, на какое-то время осел в Бельгии. Никакого пути на родину у эмигрантов второй волны не было — сибирские лагеря бывали и похуже немецких. В Бельгии поэт начал новую жизнь: женился, занялся ремеслом скульптора. В 1948 году у него родился сын Глеб, вскоре вся семья переехала в США. Там Глинка вновь занялся литературой. Вернулся к поэзии — в № 33 нью-йоркского «Нового журнала» (1953) появилось его стихотворение «Размолвка». Стихи в этом журнале Глинка печатал десятки раз, последнюю публикацию мы находим в № 126 — во второй половине 1970-х годов. К этому времени увидели свет его книга воспоминаний «На перевале», поэтические сборники «В тени» (1968) и «Было завтра» (1972). Жизнь шла под уклон, но это была полноценная жизнь русского писателя, а не прозябание на обочине советской литературной консультации. Хотя независимость литературной позиции немало вредила ему и в эмиграции. Он считал Баратынского поэтом более значительным, чем Пушкин, — и тем обижал сразу все три волны эмиграции. Он не приветствовал третью волну эмиграции саму по себе — и наживал врагов. Стихи его нередко отклонялись эмигрантскими редакциями. Но русский дворянин был человеком советской закалки — такими мелочами его было не пронять. И он продолжал писать до конца жизни.

В 228 книге нью-йоркского «Нового журнала» (2002) опубликованы воспоминания старого русского художника, тоже эмигранта «второй волны», Сергея Голлербаха (р. 1923). Он посвятил в них Глебу Глинке теплые страницы, хотя близок с поэтом особенно никогда не был, да и память во многом уже подводила: в частности, он считал его прямым потомком М. И. Глинки (что неверно) и знал, что в СССР Глинка был «по слухам, протеже Максима Горького» (что верно: дружбу с отцом, А. Глинкой-Волжским, Горький не забывал до самой смерти — и «командировки к когулам и остякам», быть может, спасли сына от случайного ареста). Голлербах вспоминает первые годы Глинки в США: «В эмиграции, как многие мужчины, не знавшие английского языка, он не смог получить приличной работы и оставался дома, занимаясь малолетним сыном и поэзией, работала жена. Отведя утром сына в школу, Глеб Александрович заходил на минутку к моей матери, но оставался часов до трех, когда сына нужно было забирать из школы. Такой длительный визит разбивал матери весь день, но Глинка был прекрасным собеседником и это искупало все неудобства. Он говорил много о России, о поэзии, о Добре и Зле, о старчестве, которое он глубоко уважал. Время от времени Глеба Александровича старались устроить на какую-нибудь русскую работу. Один случай, о котором он сам рассказывал, мне хорошо запомнился… В Нью-Йорке существовал и, кажется, существует до сих пор Дом Свободной России, созданный князем Белосельским-Белозерским. В нем устраивались собрания и лекции и велась еще какая-то деятельность. Не помню, на какую должность предполагалось устроить Глеба Александровича, но вот что он рассказал моей матери: «Я стал им объяснять, что именно я собираюсь делать и какие задачи себе ставлю, а тут один из них мне говорит: “Глеб Александрович, Вы с нами разговариваете так, будто мы какие-то идиоты”. – “Ну конечно же!” — отвечаю я им. — И вот представьте себе, какие это люди — они обиделись на меня, и места этого я не получил!» О, вечно русская привычка «резать правду-матку»! Ведь это и в русской литературе запечатлено, вспомним Чацкого. Наговорив Фамусову и прочим массу неприятностей, хотя и справедливых, он на них обиделся за то, что они его невзлюбили и уехал искать место, где «оскорбленному есть чувству уголок». Не знаю, нашел ли такое место Глеб Александрович, но прожил он довольно долго. К сожалению, наши отношения прервались из-за пустяшного недоразумения, я бы теперь сказал — типично эмигрантского. Дело в том, что я тогда собирался жениться и нужен был мальчик, который нес бы икону. Естественно, выбор пал на маленького сына Глинки Глебушку (теперь он адвокат, профессор в юридическом колледже в одном из штатов). Дня за два до свадьбы я позвонил Глинкам, чтобы уточнить час. Ответила жена, которая, узнав, что свадьба состоится в шесть часов вечера, сказала — это слишком поздно для мальчика и она его не отпустит. Мне пришлось срочно искать другого мальчика, которого я и нашел. Но Глеб Александрович на меня обиделся. «Вы должны были поговорить со мною: я решаю, а не моя жена!» — «Но ведь она мать…» — пытался я возразить…

Но Глеб Александрович в знак протеста на свадьбу не пришел.

У меня же началась новая жизнь с новыми задачами и проблемами, и искать быстрого примирения с Глебом Александровичем я не старался, о чем сейчас жалею — он был очень интересным человеком и незаурядным поэтом».

Мне доводилось в 1970-е годы встречаться с дочерью поэта, родившейся до войны, — Ириной Глебовной. Она, конечно, знала, что отец ее вовсе не пал смертью храбрых вместе чуть ли не со всем московским писательским ополчением, что остался жив, попал на Запад. У нее на столе лежали и эмигрантские сборники стихотворений отца. Но время было смутное, среднее: никто из нас не знал, то ли следует гордиться таким родством, а «то ли нет еще», говоря словами Галича. Так мы и расстались на ноте ожидания. Я уже тогда подбирал по стихотворению свою огромную, вышедшую в итоге в 1990-е годы в издательстве «Московский рабочий» четырьмя томами, антологию поэтов-эмигрантов «Мы жили тогда на планете другой…». Мне думалось, что издавать эту антологию предстоит на Западе. Судьба распорядилась иначе: антология вышла в Москве — не по-цветаевски «после России», а по жизни «после СССР». Как раз подборка Глеба Глинки была в ней составлена и согласована с автором еще в 1978 году. Однако в новом тысячелетии работу над творческим наследием Глеба Александровича мы продолжали с его родившимся в Бельгии в 1948 году сыном от нового брака — Глебом Глебовичем. К этому времени мы уже знали точно, что гордиться таким отцом не столько можно, сколько необходимо.

Он и вправду не выучил английский язык. Странно для современного человека, но было именно так. Немецкий кое-как знал, поэтому при необходимости что-то купить, когда рядом не оказывалось сына или другого «переводчика», шел в еврейскую лавочку и обращался к продавцу с трудом, под Кису Воробьянинова, составленными фразами: «Гебен зи мир битте этвас аус фляйшконсервен унд айн бисхен… айн бисхен…» Продавцы, привыкшие еще не к такому, понимали его. Он всегда уходил из лавки, купив именно то, что надо. Но жить без языка той страны, в которой околачиваешься столько лет, — это жить наедине с собой . Похоже, что Глеба Глинку это в каком-то смысле устраивало. Годы жизни в СССР, годы вынужденного молчания приучили его общаться с какой-то особенной, очень покладистой СОБОЙ . И эта его Соба очень важна для русской поэзии. Каждому поэту, жалующемуся, что не о чем писать, мне хочется дать совет: побудь-ка наедине с Собой. Соба — она древняя, она мудрая. Соба знает, о чем надо писать. Она — единственная — способна изгнать даже эдгаровского ворона по кличке Nevermore . Куда Невермору супротив Собы

Как бы ни важны были для истории воспоминания Глеба Глинки об эфемерном в общем-то «Перевале», как бы ни хотелось теперь реконструировать подробности… нет, не жизни, но выживания писателя в довоенном СССР, все-таки главное, что создал Глинка, — это его злая, афористичная, глубоко философская лирика, ныне впервые столь полно собранная под одной обложкой. Еще менее хочется реконструировать историю «трудов и дней» Глинки в США. Даже не зная английского, он преподавал в университетах и колледжах, писал статьи, а главное — вновь стал писать стихи. Для этого Америка возможность давала. Художнику нужны холст и масло, музыканту — инструмент, даже прозаику нужны хотя бы карандаш и бумага. Поэту, тем более миниатюристу, не нужно вообще ничего, кроме минутки покоя и чистой головы: стихи, как говорила Ахматова, «диктуют». Их нужно только записать, а бумаги для них потребуется совсем мало.

72
{"b":"175317","o":1}