Тарусский, Николай Алексеевич, родился в 1903 году, в семье известного в Москве врача, беспартийный, по основной профессии своей тоже врач. Писал только стихи, печатался в альманахах «Перевал» и «Ровесники». Выпустил сборник стихотворений «Я плыву вверх по Васюгану».
На перевальских собраниях Тарусский бывал редко. В содружестве он ближе всего сошелся с Николаем Николаевичем Зарудиным.
В 1935 году у Тарусского обнаружился туберкулез глаз в очень тяжелой форме. С этого времени он совсем отошел от какой бы то ни было литературной общественности, писать уже не мог, диктовал свои стихи жене. Будучи сам медиком, он понимал всю безнадежность своего положения, говорил, что обречен на неминуемую слепоту.
ДЕВЯТЫЙ ВАЛ
Портреты членов содружества «Перевал» мы дали по возможности без всяких прикрас. Читателям, мало знакомым с советской литературной общественностью, может показаться, что фигуры эти были вполне типичны для советской литературы 30-х годов. До некоторой степени это верно — большинство перевальцев были несомненно людьми своего времени. Но всё же необходимо отметить, что по сравнению не только с писателями ВАППа, «Кузницы» и конструктивистами, но даже рядом с попутчиками они выделялись «лица необщим выраженьем». Даже после ликвидации всех литературных группировок в 1933-36 годах, ко времени всеобщей угодливости и лакейского прислужничества, бывшие перевальцы, зачастую уже не рискуя открыто протестовать против подхалимства, всё же оставались как бы «при особом мнении». Не «против», но и не «за» — фигура умолчания — «воздержавшиеся». Если в отдельных случаях кое-кто из них, вроде Губера с его рассказом «Дружба», впадал в общий тон активного приспособленчества, то в целом и каждый в отдельности они продолжали защищать право художника уж если не мыслить, то хотя бы чувствовать и видеть мир по-своему.
Но к середине 30-х годов быть при «особом мнении» не полагалось. «Кто не с нами, тот против нас!» — кричали лозунги, и еще: «Если враг не сдается — его уничтожают».
Все советские граждане, а тем более передовой отряд новой интеллигенции — «инженеры человеческих душ» — писатели во что бы то ни стало должны были мыслить и воспринимать действительность только по директивам сталинского политбюро.
В апреле 1932 года вышло постановление ЦК о роспуске всех литературных группировок. С этого времени официально перестало существовать содружество писателей революции «Перевал». Но бывшие перевальцы, связанные между собой приятельством, по-прежнему встречались у Ивана Ивановича Катаева, у Лежнева, у Зарудина. Они уже не спорили о политике. Каждый молча сознавал, что надвигается тяжелое время, происходит окончательное закабаление писателя. Они смутно надеялись на открытие Союза советских писателей, на котором будто бы будет поставлен и разрешен целый ряд насущных вопросов современной литературы. Но пока надо было держать ухо востро, а язык за зубами. Многие видели временный выход в поездках для накопления материала.
Был у перевальцев проект всем скопом отправиться работать куда-нибудь на новостройку, например на Ангарстрой. Но из этой затеи ничего не вышло. Зарудин получил поездку на Алтай. Слетов, получив специальное разрешение НКВД, улетел на Сахалин. Даже Абрам Захарович Лежнев уехал в Белоруссию.
Торжественный съезд Союза советских писателей никаких свобод в литературу не принес. А к концу того же 1934 года, после убийства Кирова, с новой силой развернулись процессы над «врагами народа». Жестокие чистки во всех областях советской жизни следовали одна за другой. Чиновники Главлита (цензоры) свирепствовали с небывалой яростью.
К концу 1936 года чувство обреченности, которое постоянно носил в себе Иван Иванович Катаев, невольно передалось и другим членам содружества. Бодрился один только Зарудин, но иногда всё же было заметно, что и у него на душе кошки скребут.
После известия о смерти Александра Константиновича Воронского о нем почти не говорили в содружестве. Только ко времени процесса Каменева и Зиновьева Петр Владимирович Слетов сказал:
— По сравнению с Александром Константиновичем все мы в политике были несмышлеными детьми, и Воронский играл нами как хотел.
И однажды Зарудин с непонятным злорадством сообщил своим приятелям:
– Помните дочь Александра Константиновича — Галочку? Тихая всегда была тихая, воды не замутит. В апреле она замуж выскочила, а через четыре месяца разрешилась двойней!.. Вот она, поповская-то кровь, где сказалась…
В подобных выпадах чувствовалась попытка свалить всю ответственность за свое былое «вольнодумчество» на одного Воронского, благо мертвые сраму не имут.
В том же 1936 году Зарудин перебрался на новую квартиру. На новоселье собрались старые приятели, читали стихи, о чем-то спорили, смеялись, хвалили квартирку.
Под конец развеселившийся хозяин изображал в лицах, как постаревшего и обрюзгшего Льва Борисовича Каменева и понурого Зиновьева ведут на расстрел.
Новоселье прошло беспечно, по-перевальски, а когда гости уходили и еще раз подтвердили, что квартира действительно прекрасная, Зарудин несколько ослабевшим голосом с грустью сказал:
– Да, конечно, здесь всё хорошо, но скучно будет, когда из этой прекрасной квартиры поведут… Он снова втянул голову в плечи, как делал это, изображая испуганную фигуру Каменева.
* * *
Первого взяли Катаева. Весной 1937 года его арестовали и увезли в наглухо закрытом автомобиле, который на языке советских граждан назывался «черный ворон» или «собачник».
На другой день от жены Ивана Ивановича все участники Содружества уже знали о ночном происшествии. Говорили, что при обыске Катаев держался торжественно, был готов покорно и бестрепетно идти на заклание.
В испуганном перешептывании его друзей было недоумение:
– Почему взяли именно Катаева, который никогда не был причастен ни к правой, ни к левой оппозиции?..
Каждый понимал, что это, быть может, только начало, зачин. Ночью не спали, прислушиваясь, не остановился ли у подъезда черный автомобиль. Но шли дни, недели…
Зарудин похудел, осунулся и только на второй месяц после ареста Катаева начал понемногу успокаиваться. По-прежнему стали наведываться к нему друзья.
Жила у Зарудина старая нянька родом из Семеновского уезда Нижегородской губернии. Самого Николая она выняньчила, а потом его дочь поставила на ноги. И вот уже воспитанница ее учится в школе, но няня уходить не собирается.
Характер у няни был строгий, даже Николай Николаевич побаивался и слушался ее больше, чем собственную жену. Старая стала няня, лицо и руки как древесная кора, и уже плохо соображает, жалостливой бабьей душой чует недоброе и даже гостям не рада.
- Ох, уж второй день сердце у меня не на месте. Вчера гроза была, и у Николая в кабинете стекло от рамы до рамы само собой лопнуло; к большой беде это… А сегодня того хуже: дерево в горшке сколько лет стояло, вдруг слышу — хрустнуло и пополам переломилось, а зеленое, свежее… К чему это?..
Гости молчали. Николай Николаевич смеялся:
– Опять семеновские суеверия!..
В этот момент на столе ваза с фруктами тонко звякнула, и без всякой видимой причины на стекле ее появилась трещина, как на холодном стакане от кипятка.
Ахнула няня:
– Ну вот, что я вам говорила, не иначе, как к смерти это, помрет кто-то у нас… обязательно…
Зарудин даже рассердился:
– Не каркай, старая дура, без тебя тошно!
Той же ночью, едва успели за гостями со стола убрать, — звонок, долгий, резкий. Обыск. Перерыли всю квартиру, даже чучело лебедя, которого Николай Николаевич привез с Чанов, распотрошили до основания.
Зарудин сидел на стуле, белый как бумага. Несколько раз пытался что-то объяснить уполномоченному НКВД, но тот грубо его останавливал: